И они стали болтать, будто всю жизнь знакомы; и это странно, она сказала (они всегда говорят), – учитывая, что она всего час назад с ним познакомилась. Но ведь они заговорщики, правда, искатели потаенных лиц? После этого признанья она помолчала, потом стала удивляться (они всегда удивляются), почему им так легко и просто друг с другом.
И предположила:
– Потому, наверно, что мы никогда раньше не встречались и больше никогда не увидимся.
– Смерть может вдруг смешать все карты, – сказал он. – Ни вперед, ни назад ходу нет, – он думал про старушку, которая ему дом показывала, – что им, что нам.
Будущее наползало тенью на убегающий миг, как вот лист пропитало солнце, высветив плетево жилок, не сопряженных в узор.
Дверь они оставили открытой, и теперь в нее залетали ноты. До-ре-ми-фа-соль, до-ре-ми-фа-соль, до-ре-ми-фа-соль – кто-то твердил гаммы. Потом отдельные звуки сложились в слово «трон». Оно сошлось с другими словами. Мелодия была простенькая – как детская песенка.
Они слушали. Второй голос, третий голос напевал что-то простенькое. И, сидя в оранжерее, на скамье, в виноградной тени, они слушали, как мисс Ла Троб, или кто там еще, твердит гаммы.
Он так и не нашел сына. Потерял в толпе. А потому старый Бартоломью ушел из Сарая и пошел к себе, держа сигару и бубня:
– А как мое сердце может с весною мириться? – спросил он вслух, останавливаясь перед книжным шкафом. Книги – сокровища бессмертных умов, сбереженные для потомства[31]. Поэты – законодатели рода человеческого[32]. Кто спорит. Но Джайлз несчастлив. «Как мое сердце, как мое сердце», – повторил он, пыхнув сигарой. – «Что благородней духом? Покоряться пращам и стрелам яростной судьбы…» – подбочась, стоял перед своим сельским джентльменским набором. Гарибальди, Веллингтон, Летописи ирригационного общества и Гибберт – о лошадиных болезнях. Человеческий разум собрал неплохой урожай, но на черта, на черта, зачем мне это все – когда мой сын…
– Зачем, зачем, – он рухнул в кресло, бубня: – Зачем, зачем… И как твое сердце с весной мирится?
Процокавший за ним коготками пес плюхнулся на пол в ногах у хозяина. Ходят бока, длинный нос уткнут в лапы, в одной ноздре капля пены, – добрый дух и защитник, Зораб.
Дверь дрогнула на блоке, осталась приотворенной. Такая у Люси манера входить – будто она не знает, что ее ожидает в комнате. Ах! Скажите пожалуйста! Барт! И Зораб! Можно подумать – первый раз в жизни их увидела. Или у нее тела нет вовсе? Воздушным шаром паря в облаках, ее разум время от времени с испугом ударяется оземь. Нет в ней этого веса, какой, скажем, Джайлза гнетет к земле.
Села на краешек стула, как птичка на телеграфный провод присаживается – перед дорожкой в Африку.
– Ласточка, милая моя сестрица… – промурлыкал он.
Из сада – в распахнутое окно – долетали чьи-то скучные гаммы. До-ре-ми, до-ре-ми. Потом отдельные звуки сложились в слово «стая». Потом во фразу. Простенькую мелодию подхватил голос.
Потом песенка потянулась, растянулась, стала вальсом. И они слушали, они смотрели – в окно – а деревья раскачивались, и плясали птицы, будто кто-то, оторвав от частных забот, от личных дел, им велел пособить музыке.
Старый Бартоломью отбивал такт пальцем у себя на коленке.
Он насмешливо поглядывал на Люси, сидевшую на краешке стула. Интересно, и как ей детей удалось родить?
Она, наверно, думает, что Бог есть покой, думал Бартоломью. Бог есть любовь. Потому что она – из объединителей, я – разъединитель.
Потом мелодия, топчась на месте, сделалась приторной, пресной, плешь в голове проела назойливым этим призывом к вечной любви. Что ли – он не силен в музыкальных терминах – перешла в минорный ключ?
Он отстукивал такт пальцем по колену.