Граммофон, пока убирали декорации, нежно оповещал о ряде фактов, давно никем не оспариваемых. Более или менее о том, как утро, вокруг себя сбирая платье, стоит в сомненье, перед тем как уронить росистый свой наряд. Как, вела мелодия, пасутся мирные стада. Как в хижину на склоне дня бедняк приходит, жене и детям о трудах своих ведет простой рассказ: что урожай приносит борозда, что гнездышко скворца упряжка пощадила, и яйца пестрые в тепле остались. Жена тем временем нехитрый собирает ужин, насытившись, он дудочку берет, и музыка выводит за собою веселый хоровод из нимф и пастушков по росной мураве. Потом роняет вечер свой покров и нежными власами прикрывает холмы и долы, реки и луга и прочее, и прочее, и прочее. Далее это все еще раз повторилось.
Пейзаж по-своему вторил песне. Солнце садилось, таяли краски, человек вкушал отдохновенье после дневных трудов, и об этом тоже не мог не рассказать пейзаж, как жар проходит, и побеждает разум, и, освободя от плуга свои упряжки, соседи копаются в саду, на огороде, или стоят, облокотившись о плетни.
Коровы, сделав шажок вперед, потом застывая на месте, как нельзя лучше говорили о том же самом.
Спеленутая этой тройной мелодией публика сидела, смотрела, смотрела кротко, смирно, не задаваясь лишними вопросами, на неотвратимое явление пальмы в зеленой кадке на месте прежнего будуара, а на то, что означало собою стену, уже навесили часы, и стрелки показывали время, семь без трех минут.
Миссис Элмхерст очнулась от мечтаний, справилась с программкой.
– «Сцена вторая. Мэлл», – она вычитала. «Время: раннее утро. Входит Флавинда». Вот и она!
На сцену вышла Милли Лобстер (продавщица у Ханта и Диксона в магазине тканей) в цветастом сатине, изображая собой Флавинду.