День выдался удушливым. Жара была такой сильной, что для спасения жизни нескольких птенцов ласточки моему отцу пришлось застелить мокрыми мешками железную крышу над их гнездом. Нашу кухню соединял с домом навес из оцинкованного железа: под ним ласточки свили гнездо, расположив его так близко к металлу, что птенцы испеклись бы от жары, если бы не эти мокрые мешки. Мне предстоял тяжелый день, и я, еще не отойдя от вчерашних трудов, уже валилась с ног от усталости. Всю неделю в буше горели кустарники, а вчера огонь подступил так близко, что мне пришлось с утра до вечера таскать по жаре ведра с водой. Пожар удалось предотвратить за счет проема в одном из наших пограничных заборов. Отец и мальчики вынужденно оставили уборку жалкой, пощипанной пшеницы, пока заделывали эту дыру: засуха сгубила почти всю траву, и ее драгоценный запас нужно было тщательно оберегать от соседского скота.
В мои обязанности входило выпекать хлеб и готовить, драить полы и белить печки, чистить оловянную посуду и столовые приборы, мыть окна, подметать дворы и выполнять множество других дел; к середине дня я донельзя перепачкивалась и выматывалась, но работы оставался еще непочатый край.
Один из моих полуголодных телят-отъемышей тяжело заболел, и я, прежде чем принять ванну, привести себя в порядок и управиться с домашними делами, помчалась его спасать.
Моя мать вечно занималась штопкой и починкой одежды – самой постылой работой в ее жизни. Отец трудился на солнцепеке, да и мой труд был нелегок, а жара не спадала, и дню не видно было конца, а телята-отъемыши всегда вызывали у меня ворчанье и грубости. Такова была судьба – и моя, и родительская, и соседская; а если я буду вести себя как хорошая девочка и чтить родителей, то наградой мне станет долгая жизнь. Вот так-то!
Эти языческие размышления были прерваны медленно приближающимися шагами. Я не стала оборачиваться, чтобы выяснить, кого к нам принесло, но понадеялась, что не какую-нибудь важную птицу: мы с отъемышами представляли собой весьма нелепое и жалкое зрелище, тем более что на мне была рабочая униформа австралийского крестьянства – рваная юбка, стоптанные башмаки, зашнурованные бечевой и задрызганные побелкой, для прохлады – перепачканная хлопчатобумажная блуза, на голове – крайне ветхая панама, а в руке бутыль касторового масла.
Я понадеялась, что это кто-то из соседей или агент по торговле чаем, и приготовилась направить пришельца к маме.
Шаги стихли рядом со мной.
– Не скажете ли…
Я подняла взгляд. О ужас! Это оказался Гарольд Бичем, такой же высокий и плечистый, как прежде, но еще более загорелый и очень эффектный – в сером костюме и модной мягкой шляпе с продольным заломом; ко всему прочему я впервые увидела его в белой сорочке с высоким воротом.
Мне хотелось, чтобы он взорвался, или чтобы я сама провалилась сквозь землю, или чтобы теленок бесследно исчез, но пусть бы хоть что-нибудь произошло. Узнав меня, гость погрузился в глубокое молчание, но во взгляде его появилось выражение несомненной жалости, которое поразило меня до глубины души.
У меня есть склонность к саможалению, но любое постороннее сочувствие незамедлительно отторгается моей гордостью.
На душе у меня стало горько, а в манере держаться появилась ледяная жесткость, когда я вытянулась во весь рост и отрывисто произнесла:
– Какой сюрприз, мистер Бичем.
– Хочу верить, не слишком неприятный? – любезно поинтересовался он.
– Давайте не будем обсуждать этот вопрос. Проходите в дом, не стойте на солнцепеке.
– Я никуда не спешу, Сиб, – вполне могу подсобить тебе с этим несчастным дьяволенком.
– Я лишь пытаюсь дать ему еще один шанс на жизнь.
– И что твои родители собираются с ним делать, если он выживет?
– Продать за полкроны, когда станет годовалым.
– Лучше уж пристрелить бедолагу прямо сейчас.
– Несомненно, вы правы, хозяин Полтинных Дюн, но мы не можем позволить себе такую расточительность, – съязвила я.
– Я не хотел тебя обидеть.
– А я и не обиделась.
Провожая его к дому, я мучительно воображала, как, должно быть, недоумевает сейчас Гарольд Бичем, два года назад имевший глупость увлечься таким объектом.
К счастью, я никогда не стеснялась своей матери и не устыдилась теперь, когда она поднялась, чтобы поприветствовать Гарольда, которого я ей представила. В ней жила истинная леди, и это было заметно, несмотря на ворох грубой штопки, в частности на почти пуленепробиваемые от многослойных заплат штаны, из которых она сейчас вытянула шершавую, покрасневшую от тяжелых трудов руку; несмотря на латаное, выцветшее ситцевое платье и самую простецкую, нищенскую обстановку крестьянского подворья.
Оставив их вдвоем, я спешно освободила наемную лошадь, на которой приехал Гарольд, от саквояжа, седла и уздечки, а затем отпустила ее на ближайший из голых выпасов, напрочь лишенных травы.
После этого я бросилась на кухонный табурет, обуреваемая мыслями, которые мне не пристали. Через несколько минут в кухню торопливо зашла мать.