Однако через некоторое время я успокоилась и обругала себя плаксой. Решила написать бабушке с мамой и все объяснить, ведь им невдомек, что это за место. Оставалось лишь проявить немного терпения, и тогда я вновь окажусь среди всех радостей Каддагата и буду ими наслаждаться, как никогда после этого места, – ведь оно оказалось хуже, чем я себе рисовала даже в кошмарных снах, которые преследовали меня в связи с отъездом из Каддагата.
Дом из непобеленных плит был подведен под очень низкую железную крышу, и при полном отсутствии деревьев жара там стояла нестерпимая. Она отражалась от скал по обе стороны и скапливалась в этом жилище, как в печи: сейчас на веранде было 122 градуса[56]. Я удивлялась, почему Максуот затеял строительство именно здесь, но, похоже, причиной такого решения послужило не что иное, как близость участка к воде.
Утешившись мыслью о том, что терпеть осталось недолго, я промыла глаза и вышла из дому, чтобы найти место попрохладнее. Судя по разговору обо мне, услышанному в столовой, смежной с моей спальней, дети видели, как я уходила, но не видели, как вернулась.
Домой приехал Питер, и младшие сгрудились вокруг него, чтобы поделиться новостями.
– Приехала?
– Ага.
– Какая из себя?
– Да малявка, не больше Лайзи!
– Слышь, Питер, у ней ручки крошечные, белей снега, прямо как у той тетки на коробке от чая, которую мама вырезала.
– Ага, Питер, – завел другой голос, – и ножки у ней маленькие, шагов не слыхать, когда ходит.
– Это не тока потому, что у ней ножки маленькие, у ней еще туфли красивые такие, как на картинках, – добавил третий.
– А волоса́ двумя широкими бантами прихвачены – один на затылке, другой на кончике косы: красивше, чем у Лайзи красный бант, – она его в коробке хранит на тот случай, если в город когда-нибудь поедет.
– И то верно, – раздался голос миссис Максуот, – грива у нее аж до колен, а коса толщиной с твою руку будет; когда письма строчит, по две штуки в одну минуту, рука у нее прям так и бегает – чудо как шустро, а слова-то какие диковинные говорит: не сразу разберешь, коли неучен.
– У ней и брошки есть, три штуки, и платок на шею, красивше твоего, который ты на свиданки со Сьюзи Даффи повязываешь, – лукаво хихикнула Лайзи.
– Язык свой придержи насчет Сьюзи Даффи, а не то в ухо получишь, – рассердился Питер.
– На мамку нашу совсем не похожа. Вот тут пухленькая, Питер, а посередке тонкая, того и гляди переломится.
– Фу-ты ну-ты! Как видно, птица высокого полета, – заключил Питер. – Спорим, она тебя к ногтю прижмет, Джимми.
– Это я ее к ногтю прижму, – ощетинился Джимми, державшийся рядом с Лайзи. – Чтоб не заносилась. Много о себе понимает, а кто она такая – дочка старого Мелвина, который из нашего папани деньги тянет.
– Питер, – вступил кто-то другой, – у ней на морде – не то что у тебя – веснушек нету, да и кожа не такая загорелая, как у Лайзи. Вот тут совсем белая, а тут – розовая.
– Готов поспорить, меня ей не подчинить, даром что бело-розовая, – сурово заявил Питер.
Очевидно, именно эта мысль побудила его позже, во второй половине дня, вразвалочку, с надменным оскалом подойти ко мне для рукопожатия. Я старалась быть с ним подчеркнуто любезной, заводила светские разговоры о жаркой погоде – он даже сконфузился и при первой же возможности с облегчением ретировался. Я в душе улыбнулась и больше не ожидала от Питера никаких подвохов.
Стол для вечернего чаепития был накрыт точно так же, как и днем, но освещался парой сальных свечей из низкосортного жира – от них исходила, как сказал бы мой вчерашний попутчик-жокей, нестерпимая вонь.
– Наиграй-ка нам какой-нибудь мотивчик на пианине, – сказала миссис Максуот после еды, когда Лайзи и Роза-Джейн убрали со стола.
Чайная заварка и объедки, которых было предостаточно, остались на полу веранды, чтобы утром их склевали птицы.
Дети развалились на продавленном диване и на стульях, где всегда задремывали по вечерам, покуда родители не удалялись на покой, а когда их расталкивали и гнали в постель, неумытых и частенько прямо в одежде, начинался всеобщий гвалт.
Я охотно выполнила просьбу миссис Максуот, рассудив, что на весь период вынужденного пребывания в этом доме обеспечу себе хоть какую-то отдушину – все свободное время буду проводить за фортепиано. Я открыла инструмент, смахнула пыль с клавиш карманным носовым платочком и взяла первые аккорды «Венгерского марша» Ковальского.
Мне приходилось слышать, что есть пианино, звучащие, как жестяная утварь, но этому было очень далеко до жестяной утвари. Каждая клавиша, которой я касалась, западала и оставалась в таком положении, но издавала неописуемо резкое, диссонирующее дребезжание, когда я поднимала ее пальцем. Этот инструмент не давал ни малейшей возможности распознать какую-либо мелодию. Бесполезный с самого начала, он так долго пылился на жаре и на ветру, что утратил всякое отношение к музыке.
Я закрыла его с чувством горького разочарования, едва сдерживая слезы.
– Чего, не фурычит? – поинтересовался мистер Максуот.
– Нет, клавиши западают.