Повисев над Волгой, поэт на воображаемом мгновенном летательном аппарате (нечто вроде геликоптера, но передвигающемся со скоростью воображения) добрался до невысоких, осыпающихся, лесистых уральских гор. Хозяйка Медной горы — персонаж уральского народного эпоса — выглядывала из пещеры на окраине Алапаевска, знаменитого тем, что в нем родился Игорь Ворошилов. У нее было лицо Наташи Алейниковой и русалочий хвост из малахита. На бреющем полете геликоптер прошелся над щеточной поверхностью тайги. Пилот геликоптера (откуда появился он?) орал пассажиру, превозмогая шум (возник и шум мотора), на ухо географические названия. Тень летательного аппарата в солнце и ветре прожектировалась на тайгу и бежала по еще более мускулистым и крепким, чем Волга в сосудах сопутствующих притоков, поверхностям сибирских рек. Застывшие, как рыбный холодец, выпуклыми были реки. Старые, темного дерева и мшистого кирпича, видны были на берегах города. «Тюмень! Омск!» — различил он крики пилота. Смазав пол-Сибири в пятно, торопясь, геликоптер добрался до Великого океана, где пивной прибой отлива вздымался на рекордные метры, пучился, как вода в туалете, если в нее бросить кусок карбида, затекал глубоко в сушу…
«Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» — закончили куранты. Он со скоростью мысли вернулся от Охотского моря в Москву, успев к последнему… «Ом!» курантов. «Большая, — подумал он, — какая большая!» И понял, что думает о ней — стране, но не Родине. В большой — неуютно, могущественно и страшно. Если б она была маленькая — была бы мне ближе. А так, что делать? Жить со всею ею? Хорошо и легко жителю княжеств Люксембурга или Андорры. А с этой… Поноси-ка в себе всю эту коллекцию минералогий, рельефов и климатологии. А пейзажей сколько! Он представил себе, сколько же картотек, сколько выдвижных ящиков необходимо, чтобы хранить в них пейзажи Союза Советских, даже самые основные! А люди! Ведь людей-то сколько: 265 миллионов лиц. А в одной тайге пород деревьев сколько! А здания: от старых серых сарайчиков до небоскреба Московского университета. А животные! В уссурийской тайге, загибающейся к Корее, даже тигры водятся…
Когда он проходил мимо хорошо освещенного здания Большого театра, китайский рисунок из школьного учебника истории, изображавший Чингисхана в странных сандалетах, манерно загибающихся носами вверх, словно это не Чингис — суровый воитель, но кинофильмный принц из нефтяного арабского государства, был вдруг подменен на экране сознания проступающими сквозь сандалеты корявыми башмаками Ван Гога. Языки, подметки, шнурки… Он долго, прочно и с удовольствием созерцал вангоговские башмаки до самого Казарменного. Он явно не хотел быть русским. Легенды многоязычного племени отверженных оккупировали его сознание. Национальные же, русские легенды, являлись на небольшие туристские путешествия.
— Они хотели, чтоб я был русским, — сказал он Анне Моисеевне, сидя на кровати и снимая сапоги. — Так не нужно было гонять моего батю из Воронежа в Дзержинск, из Дзержинска — в Ворошиловград, из Ворошиловграда — в Миллерово, из Миллерова — в Харьков… Чтоб я получился русским, не нужно было меня от корней отсекать. Надо было меня или в Лисках оставить, где бабушка Вера живет и отцовские родственники, или в Горьком держать, то есть в Нижнем Новгороде, где мамина сестра тетя Аня и Галка с Наташкой. И названий не надо было менять. Нижний Новгород оставить. И Лиски оставить, а не переименовывать в Георгиу-Деж мудацкий. А Тверскую оставить Тверской. Запутали и народ, и меня. Оттяпали историческую память. А теперь я кто? Литература — моя бабушка, литература — мой дедушка, папа и мама… Кнут Гамсун и Ван Гог мне ближе родителей. Они и есть мой народ… Сами виноваты…
— Кто, Эд, виноват? О ком ты говоришь? — спросила Анна.
— Да так, ни о ком конкретно, о жизни. Скажи мне, Анна, ты считаешь, я русский человек?
— А кто ты, Эд? Японец? Тебя зовут Акутагава?
— Акутагава тоже из моего народа.
— А я? Я из твоего?
Поэт критическим взглядом оглядел подругу жизни.
— Из моего. Но не каждый день.
— Спасибо тебе. Ты такой добрый, — сказала подруга жизни. — С ума только не сойди. Как многие из твоих соплеменников.
— Я знаю, ЧТО ты сказал Морозову о моих стихах! — Лучший друг глядит на него так, как будто ожидает, что Эд сейчас провалится сквозь раздавшийся трещиной по этому случаю старый пол кушеровской квартиры в исходящую серным дымом щель. Присутствующие затихли, очень уж серьезно прозвучала фраза. Творчество среди них — святое занятие, горе тому, кто засомневался в творчестве друга.