Володька сокрушался, что почти все зажигалки несет обратно домой. Мы уныло шли по Фонтанке мимо электрической станции с четырьмя огромными трубами, которые так дымили, что снег кругом был совсем черный.
Вдруг Володька остановился и, отогнув опущенное ухо шапки, прислушался.
— Ты чего? — спросил я.
— Жужжит что-то…
Я тоже услыхал жужжанье — сверху, с неба. Стали останавливаться прохожие, тоже прислушиваться.
— Вот он! — закричал мужчина в добротном зимнем пальто. — Вот он! Допустили все-таки… Ах, что же теперь будет?!
В небе летел аэроплан.
— Господа! — закричал пожилой человек с испуганным лицом. — Это же натуральный германский аэроплан! Он будет бомбы кидать. Вот сюда, сюда… На электрическую станцию. Бежать! Бежать!
Он побежал через пешеходный мостик на ту сторону Фонтанки. Истошный крик точно подхлестнул меня. Стало страшно. Я хотел броситься на пешеходный мостик, спасаясь от неведомой опасности, но Володька стоял, задрав голову, и глаз не спускал с аэроплана. Он видел его в первый раз. Я-то видел их еще в Лигове, мне было не до аэроплана, но бежать без Володьки? Аэроплан уже летел над нами. Из ворот станции выбежали красногвардейцы-караульные, начали стрелять из винтовок. Тут все увидели, как летчик перегнулся через борт и два раза махнул рукой.
— Не стреляйте, не стреляйте, — закричали прохожие. — Свой, свой.
Вдруг на Фонтанке взлетел лед, поднялся столб воды, а на противоположном берегу, у самого пешеходного мостика, с грохотом разлетелся огромный сугроб снега. Зазвенели и посыпались стекла.
— Бежим! — крикнул Володька. — Посмотрим.
Мы перебежали мостик. На набережной чернело широкое пятно, вокруг которого лежали раздробленные булыжники, вывороченные из мостовой, а на тротуаре лежали люди. Некоторые осторожно поднимали головы, осматривались — миновала опасность или нет? — вставали на ноги, отряхивались от снега. Остался лежать только один, спрятав руки под живот. Его перевернули на спину. Перчатки у него в густой темной крови.
— Помогите… помогите! — Он хотел крикнуть громко, но голос сорвался, ион тихо, жалобно попросил: — Скорее… В живот… больно.
Вокруг грудилась, росла толпа любопытных. Володька толкнул меня в бок:
— Тот самый… который первый побежал.
Я вгляделся в серое, безжизненное лицо. Точно! Тот самый! Надо же! А если бы и мы побежали?
Раненого подняли на руки, унесли в подъезд дома…
Мама выслушала мой сбивчивый, торопливый рассказ о бомбах, о человеке с испуганным лицом, у которого перчатки были в крови, — что-то с ним, с этим человеком? — вздохнула и с надрывом сказала:
— Гос-споди!.. Да когда же все это кончится?
На другой день я засунул в мешок пачку кальсон, взвалил мешок на спину и потащил его в районный комитет. К моему удивлению во всех комнатах было тихо, пусто, холодно, темно. Что случилось? Всегда здесь толпился народ — кричали, спорили, ругались, дымили папиросами, козьими ножками, дым висел под потолком.
— Тебе чего? — раздался глуховатый голос.
Я вгляделся: в углу, у холодной печки, сидел человек в овчинном тулупе с поднятым воротником. Из воротника сверкали как стеклышки остренькие глазки. Тулупные рукава обнимали винтовку со штыком.
— Кальсоны надо сдать, — ответил я, назвав фамилию Кудрявого.
— Эк, схватился. Который день никого нету.
— А где же все? — недоумевал я. — А Женя?
— Это которая на машинке? Пишбарышня? Никого нету. В Красную гвардию подались, в рабоче-крестьянскую. В эшелон погрузились — и айда. Небось уже во Пскове… или в Нарве. А я вот караулю. Дали ружье — говорят, скоро вернемся. Германца отгоним и вернемся. А что за кальсоны-то у тебя?
Тулупные рукава зашевелились, раздвинули воротник, выглянуло скуластое лицо в седой щетине. Я вынул накладную и рассказал, в чем дело. Кальсоны надо сдать и расписаться. Тулуп раздвинулся шире, показался белый передник и дворницкая бляха.
— Покажи! — решительно заинтересовался дворник. Отставив винтовку в сторону, он вылез из тулупа.
Я развязал мешок, он заглянул в него, пощупал кальсоны. Какая-то мысль пронзила его. Он искоса посмотрел на меня:
— Оставляй.
— Распишись. — Протянул я накладную. — Двадцать штук.
— Распишись! Ишь ты!.. А карандаш есть?
Карандаша не было. Я сунулся в один стол, в другой, но ящики письменных столов заперты.
— Ладно, — сказал дворник. — Потом… зайдешь. — И потащил мешок к печке.
Ну что ж! Надо было поверить человеку, оставить ему мешок, зайти попозже с карандашом, дать расписаться. Всего и дела-то! Но что-то шевельнулось у меня в душе. Что-то не нравилось мне в этом человеке. Хождение по барахолкам, по толчкам и базарам оставило след. Насмотрелся я, как люди обманывают друг друга с веселой улыбкой, ясными глазами и дружеским словом.
— Дяденька! Я так не могу, — схватился я за мешок. — Как же без расписки?
— Ничего, ничего, — оттолкнул он меня от мешка. — Беги домой, матка небось заждалась — куда, мол, малый-то пропал? Иди, иди. — Он цепко держал мешок.