До пожара было недалеко, мы добежали быстро. Горел большой, массивный деревянный дом из толстых, потемневших от времени бревен. Крыша уже провалилась, но стены стояли крепко, и огонь гудел, рвался из середины в небо. Над крыльцом с точеными балясинами и резным коньком длинная, чуть ли не во весь дом, вывеска — «Трактир с крепкими напитками. Распивочно и навынос». По бокам крыльца тоже вывески в красках — добрые молодцы с примасленными волосами, щеки розовые, глаза выпучены, рубахи белые подпоясаны алыми лентами. На вытянутых руках подносы. У одного с огромным цветистым чайником, у другого с зеленым квадратным штофом. Вывеска уже начала коробиться и темнеть от жара. Народ стоял стеной, молча, зачарованно смотря на бушующий огонь. Пожарные пробовали баграми растащить хотя бы верхние бревна, но добротно срубленные венцы не поддавались. Вода тоже не помогала. Огонь ревел, трещал, буйствовал, не обращая внимания на жиденькие, беспомощные струйки воды из пожарных шлангов.
— Куда там! — слышались в толпе безнадежные возгласы. — Тонка кишка для этого дела…
Тогда пожарные стали поливать крыши соседних домов. Там уже давно стояли у ворот старушки с поднятыми над головой иконами, бормоча молитвы.
— Только бы не перекинулось! Не дай бог! — охали в толпе. — Пойдет чесать, не остановишь…
Говорили, что этому трактиру сто лет. В былые времена сюда скакали из Петербурга на тройках, под звон бубенцов и лихой ямщицкий свист. Цыганские песни, гитары, пляски не стихали до рассвета.
Хозяина, Миколая Фролыча, я видел несколько раз. Он любил стоять на резном крыльце своего трактира: в синем суконном картузе, в поддевке со сборками на спине, под жилеткой рубаха навыпуск, поперек толстого живота цепочка с часами. Заткнет ладони в карманы и стоит, поглядывая хитрыми глазками. Потом, через несколько лет, когда в газетах, журналах, на плакатах стали появляться карикатуры на кулаков, мироедов, захребетников, я удивлялся — почему все рисуют Миколая Фролыча?
Наконец-то могучие стены трактира не выдержали напора огня. Угол дома с треском просел, покосился, бревна поползли в разные стороны, в щели брызнули искры — и стены рухнули в огонь. Ликующее пламя, празднуя победу, с воем вспыхнуло с новой силой, расшвыривая по сторонам искры, пылающие головешки. Пахнуло обжигающим ветром, и народ с воплями попятился от пожара, пряча лица от искр.
Горел трактир до позднего вечера. Уже смеркалось, а груда углей, обгоревших бревен все еще жарко тлела, подкрашивая небо румяным заревом.
По поселку шел слушок, что сгорел трактир не просто так, по божьей воле: подожгли! Нанял хозяин Миколай Фролыч каких-то бродяжек дров на зиму заготовить — распилить, расколоть, в поленницы уложить. Дров для такого трактира надо много, не один десяток саженей, работы не на один день, а при расчете Миколай Фролыч недодал денег.
— Хватит и этого, — сказал он. — Не больно-то изнурились. И уложили криво, того и гляди поленницы повалятся, да и покололи крупно.
Работники в крик:
— Побойся бога, черт толстопузый!
— Ах так? — обиделся хозяин. — А вот я за урядником пошлю!
Те взяли, что дал хозяин, и пошли. На прощанье переглянулись и сказали:
— Ну, Миколай Фролыч! Отольются волку овечьи слезы…
Они и пустили ему «красного петуха» — подсунули в подполье бомбу, трубку с горючей кислотой. Кислота трубку проела, с воздухом соединилась — и пошло полыхать, вмиг огнем все охватило. Бродяжки-то оказались не просто бродяжки, а студенты-химики…
Вскоре после пожара мама сказала, что мы едем в город и, может быть, прокатимся на трамвае, как мне было обещано уже давно. Утром мы отправились на станцию. От Лигова расходились две ветки: одна шла на Петергоф, другая — в Гатчину. Только мы поднялись на платформу, как раздались крики:
— Га-аспада! Пра-ашу! Га-а-спада пассажиры! А-а-чистить платформу!
Толстые усатые городовые, придерживая шашки, чтоб те не путались в ногах, загоняли пассажиров в вокзал. Через несколько минут зал ожидания был полон народу, двери закрыты, испуганные пассажиры переглядывались, ничего не понимая. Наконец все прояснилось: царь! Царь едет. Царский поезд идет… Мимо окон прошумел, поезд, двери раскрылись, городовые исчезли, и мы снова выбрались на платформу, но тревожное настроение осталось. И не зря. Когда мы приехали в Петербург, оказалось, что прокатиться на трамвае не придется: движение по Невскому проспекту закрыто, потому что бунтовали студенты. Мы пошли пешком и неожиданно оказались в тесной, беспокойной толпе. Люди что-то выкрикивали, громко переговаривались, меня толкали, прижимая к матери, та прикрывала меня руками и только просила:
— Осторожнее, господа, прошу вас… осторожнее!
— Не к месту вы здесь, сударыня. Да еще с ребенком, — проговорил чей-то укоризненный голос.
— Разве же я знала? Нам и пройти-то осталось немножко, — оправдывалась мать. — До Гостиного двора только. Думали, трамваем проехать, а тут бог знает что творится.