В здании Санкт-Петербургского купеческого общества кроме богадельни для престарелых, Александринского женского училища, Николаевской мужской торговой школы была еще так называемая «домашняя» церковь. Церковь богатая, разукрашенная, со множеством дорогих икон, огромных подсвечников, с хрустальными паникадилами и горластым, с отличным басом, дьяконом. В ней пели два хора: на правом клиросе — мальчики, на левом — девочки. Петербургское купечество любило ездить в эту — свою — церковь. Себя показать, других посмотреть.
Утром в воскресенье на Расстанной улице вдоль решетки выстраивалась вереница шикарных экипажей. Сытые лошади, то серые в яблоках, то вороные, как черная ночь, то белые, как лебеди, нетерпеливо перестукивали коваными ногами, грызли удила, роняя пену.
— Н-нно… Балуй! — покрикивали толстозадые кучера в шапках с павлиньими перышками, одерживая застоявшихся лошадей широкими плетеными вожжами.
Иногда, в торжественных случаях, в церкви исполнялась обедня Чайковского. Экипажей съезжалось еще больше, даже подкатывали редкие в те времена автомобили. Посреди улицы, наблюдая за порядком, похаживал усатый городовой.
Моя карьера церковного певчего оборвалась, лишь только начали учить ноты. Всем все было понятно, а мне — нет. Не укладывалось в голове, как можно какие-то закорючки, нарисованные на линеечках, сочетать, согласовывать с голосом? Я очень хотел их понять, разобраться, что к чему, напрягался, потел, даже плакал, но ничего не получалось. Мне объясняли, терпеливо, настойчиво, но бесполезно. Разумом я не воспринимал. Что-то в нем защелкнулось, а как отщелкнуть обратно, я не знал.
— Что мне с тобой делать? — сокрушался Страус — А жаль!
В конце концов он стукнул меня камертоном по лбу и выгнал с урока — навсегда, как полностью непригодного. Снова я завтракал без сырого яйца и вместо кофе пил разбавленное водой молоко.
Жизнь в интернате шла скучно, однообразно: ходили парами, строем, вставали по команде. С раннего утра при тусклом желтом свете электрических лампочек сидели на уроках в классах. Менялись учителя — мне они казались похожими один на другого, все в зеленых форменных сюртуках с бархатными воротничками, множеством больших бронзовых пуговиц с орлами. Меня вызывали к доске, на меня кричали, ставили в угол, потрясали моими тетрадками, сплошь заляпанными кляксами. Жил я в каком-то полусне. Вернее, жил в прошлом — в Вороньем лесу, где все еще дрался с мальчишками, где полыхал огонь кузницы и звенела наковальня, где слышались гудки паровозов станции и я крался с удочкой по пояс в воде на Школьный остров. А пасхальный стол с большим окороком, запеченным в ржаном тесте? А горы крашеных яиц? А запах первых весенних цветов — левкоев? А рождественская елка, сияющая стеклянными игрушками, осыпанная нитями золотого дождя с трескучими искрами бенгальских огней? И тихие, неподвижные огоньки свечек, такие чуткие к движению воздуха. Чуть только колыхнется, повеет — и они дрогнут, шевельнутся раз, другой и снова замирают, выпрямив язычки пламени…
Из-под такой вот елки когда-то я вытащил связку книг. Их было много. Толстые, тяжелые, в коричневых переплетах, с золотой надписью «Жюль Верн». И пониже мелкими буквами «Собрание сочинений».
От радости я немного ошалел. Когда пришел в себя, отец раскрыл книгу, полистал, сказал:
— Начни-ка вот с этого. «Михаил Строгов», про Россию.
Где теперь эти книги? Куда делись «Дети капитана Гранта»? Где «Капитан Немо»? А тот толстяк упрямец из Константинополя, который не захотел платить пошлину за перевоз через пролив в Европу и помчался вокруг света…
Светлым пятнышком были печальные глаза классной наставницы, Фелицаты Андреевны. Увижу ее — и мне хочется встретиться с ней взглядом. Она посмотрит на меня, в глазах у нее что-то ласковое, приветливое. Приходила она к нам по утрам.
Будил нас горластый Афанасьич.
— Одеваться-обуваться!.. — кричал он, идя между кроватями, стягивая одеяла, выдергивая подушки. — Мыться-чиститься! Шевелись, у кого воши завелись!..
Появлялась Фелицата Андреевна в черном платье с высоким воротничком и высокой прическе. Все ли здоровы? Все ли чистили зубы? Ну-ка, посмотрим, у кого грязь под ногтями? Пуговицы у всех целы?
Тихо, без крика, спокойно. И вела нас в актовый зал на общую утреннюю молитву. За глаза ее звали Феля.
Нравились мне воинские занятия. Ежедневно после обеденного отдыха, перед вечерними уроками, раздавались крики классных дядек, отставных солдат-стариков времен японской войны:
— В ружье!
Деревянные винтовки были так ловко сделаны, так искусно покрашены, размером и весом почти как пехотные, что от настоящей и не отличишь. Затвор движется, штык трехгранный, только кончик штыка гибкий, безопасный. Начиналась муштра. Шесть дядек кричали на весь двор и командовали в свое удовольствие. Это был их час.
— Вперед штыком коли! Ать, два… Назад прикладом бей! Ать, два… От кавалерии за-а-акройсь!
Погоняв нас, упарившись до пота на лысинах, дядьки давали команду:
— Ружья в козлы! — И садились в сторонке на скамеечку покурить.