В вестибюле старик швейцар, пряча в белых усах улыбку, с нарочитой почтительностью снял передо мной золоченую фуражку и распахнул парадную дверь. Это он проделывал с каждым из нашего класса, кто сегодня отправлялся домой без родителей: дескать, примите уважение.
На улице было тепло и солнечно. Взглянув на небо, я впервые удивился его красивой голубизне. Раньше оно казалось просто голубым, а в этот день почему-то — красиво-голубым. Я вприпрыжку поскакал к трамвайной остановке, на ходу вспрыгнул на подножку, с деловым видом купил у кондукторши билет. Трамвай мчался быстро, не успел я насладиться самостоятельностью, как кондукторша объявила:
— Обводный канал.
Я вбежал в подворотню нашего дома и столкнулся с Володькой. Мы радостно вскрикнули, даже обнялись. Володька оглядел меня и сказал:
— А ты подрос немножко… Ишь какой ты стал! На купеческих-то харчах…
Володька тоже стал повыше и в плечах пошире.
— Пошли! — сказал Володька.
Мы вышли на Обводный канал, нашли на откосе местечко с невытоптанной зеленой травкой и сели. Все было как и раньше, как прошлое лето, но было и что-то другое. Так же скрипели бортами груженые баржи, шлепали по воде лодочные весла, мужики торговали горшками, ругались грузчики. Только теперь на баржах и лодках шевелились красные флажки. На том берегу, за высокой железной оградой церкви, где прошлый год летом царило тихое благолепие, толпился праздный народ, слышались крики, смех, истошные возгласы.
— Что там такое? — спросил я у Володьки.
— Митинги. С утра до ночи, как грачи. То меньшевики, то эсеры, еще кадеты какие-то. На бочку залезут — и ну орать друг на друга.
По берегу канала кучками солдаты, без гимнастерок, босиком: лежат, греются на солнышке. Ружья в козлах, шинельные скатки в куче, на кострах что-то варится.
— А это кто такие?
— Фронтовики. Делегации с передовых позиций. В Государственную думу приехали. Батя говорит, что половина из них дезертиры.
За церковной оградой шум усилился, донеслись злобные выкрики, пронзительно закричала женщина.
— Кара-а-уууул!
Я прислушался.
— Никак разодрались? — покосился на церковную ограду и Володька. — А то еще из винтовок палить начнут…
— А у нас… — подхватил я, вспомнив про зимние события, и стал рассказывать, как удрали старшие классы, как в столовой появились студенты с красными бантами; с криками «Долой царя!» переворачивали столы и били стекла.
— Подумаешь!.. — усмехнулся Володька. — Стекла били… Ты знаешь, что тут зимой было? Как городовые из пулеметов стреляли? Затащат пулемет на чердак или на крышу — и ну лупить сверху. А с Аничкова дворца — так прямо вдоль по Невскому. Народу положили!.. На Марсовом поле схоронили, в братских могилах. Ты был на Марсовом поле? Нет? Туда теперь много народу ходит. Пойдешь?
Конечно, я хотел туда сходить.
— А знаешь, — сказал вдруг Володька. — Нюську зарезали.
— Как — зарезали?
— А так. Один тут нашелся. Нанюхался и ножом ее. На Волковом похоронили.
Я сидел оглушенный. Никак не представлялось, что Нюську убили и я ее больше не увижу, не поерошит она теплой рукой мои короткие волосы и не скажет: «Эх ты, шпаненок…»
— А Люська в кинематографе выступает. В «Зверинце». Женя ее туда устроила, — продолжал Володька.
Это тоже была потрясающая новость. Что ж Люська там делает?
— Очень просто, цыганские романсы, под гитару. Женя говорит — публика не та пошла. Да и обезьянка подохла. Вот хозяин и пустил дивертисмент вместо зверинца. Там еще баянист играет и балерина пляшет. Матросы как соберутся, так и кричат: «Даешь Люську!..» Нравится она им. Женя говорит: «Люська публику до слез прохватывает».
Мы долго сидели на травке, и нам было хорошо. Мы намечали походы в центр города, на Марсово поле, к Исаакиевскому собору, на Петроградскую сторону, к Калинкину мосту. Собирались выбраться и за город — посмотреть на Удельную, Озерки, Шувалово. Но сейчас меня тянуло сбегать на ту сторону Обводного канала, за церковную ограду, посмотреть митинги.
— Так что? Завтра и пойдем, — предложил Володька. — Вот будет разговоров! Завтра воскресенье, а в воскресенье без драки не бывает… А сегодня знаешь куда пойдем? — Володька на секунду задумался и объявил: — На Марсово поле. Могилы жертв революции…
— Когда? — обрадовался я.
— Да хоть сейчас.
— Пошли! — вскочил я на ноги.
— Эй, интернатовский! — закричал мальчишка из нашего дома. — Тебя твоя матка ищет.
Я даже вздрогнул: забыл про маму! Она стояла у ворот в слезах.
— Господи!.. — закричала она. — Где тебя носит? Куда ты пропал? Горе ты мое… Приезжаю в интернат, говорят — ушел. Куда? Как? Почему один? Домой прибегаю — нету. Куда делся? А он опять с Володькой!
Я повис у нее на шее. Мама! Милая мама… Какая она стала маленькая, волосы седые, лицо в морщинах, губы дрожат.
Дома все было по-старому: вонючая керосинка, кровать, швейная машинка, в углу икона с лампадкой, комод с Жюль Верном. Незаметно для себя, раз за разом, я привыкал к этой обстановке, мирился с ее убожеством. Лигово вспоминалось реже и реже. Узкая, темная, неуютная комната становилась моим домом.