Здесь почти каждый день разыгрывались свои маленькие битвы. Не было никакой необходимости сражаться с немцами или монголами, если получилось отвоевать такси в пять часов вечера дождливого буднего дня или смутить двухметрового верзилу, уверенного, что все на тротуаре должны бросаться перед ним врассыпную. И это не говоря уже о выживании во время кошмарного путешествия в дебри Бронкса на метро, которое дьявол превратил в гоночную трассу с обычными остановками. День в швейном цеху или в торговых залах был эквивалентен дню на Пэррис-Айленде[112]. Равнинные индейцы и жители Нью-Йорка всегда лучше других переносили тяготы войны: первые были непробиваемы, как покрытые снежной коркой буйволы, а последние – хитры и неукротимы, как крысы.

Кроме того, существовала противоположная притягательность: роскошь и развлечения Манхэттена. Ослепительные или умеренные, великолепные или соблазнительные, они присутствовали на каждом шагу. Кому захочется идти на войну, всего десять минут понаблюдав, как великолепно одетые женщины проходят один-единственный квартал Восточной 57-й улицы, или побродив по залам музея Метрополитен, или посидев в белом шуме одного из бесчисленных фонтанов, или постояв летней ночью под темно-зеленой листвой на тихой улице Гринвич-Виллиджа, когда редкий, но неизбежный северный ветер льется, словно холодный водопад, сквозь изумруды, омываемые светом уличных фонарей?

Все это и даже гораздо больше отягощало то, что должен был сделать Гарри, и все же, хотя решение принял он сам и в его воле было от него отказаться, он знал, что сделает то, что предстояло сделать. Но чтобы все обдумать, ему надо было отправиться в более строгое, более стихийное место. Манхэттен, эта оратория в камне, обладал слишком многим, о чем Гарри помнил и что он любил. Какое-то время он думал, что с прошлым покончено, но теперь в сновидениях его часто уносило в то время, когда он был солдатом и покой состоял из двадцати минут сна между артобстрелами.

С самых высоких точек Манхэттена – с крыш или обзорных площадок небоскребов, рядом с колокольней церкви на Риверсайд или утесом Куган – на юге видно море, открытое и синее. На востоке – Лонг-Айленд, сужающийся в песчаную косу с картофельными полями и летними особняками, а на западе – просто Нью-Джерси. Но в северном направлении все иначе. Там открывается вид на далекие горы. Они начинают подниматься в тридцати милях и встают во весь рост на расстоянии в пятьдесят – пустынные плоскогорья, через которые вьет-ся Гудзон, зимой часто скованный льдом и неподвижный. Эти нагорья так грубы и дики, что их близость к Манхэттену кажется невозможной. Они с тем же успехом могли бы быть Лабрадором, хотя багряные краски октября и темная лазурь Гудзона сменяются серыми и белыми оттенками зимы на срок гораздо более долгий, чем в Лабрадоре.

Разница между детьми, воспитанными в этих горных районах, и детьми, воспитанными в Нью-Йорке, настолько огромна, что ее невозможно выразить. Чтобы почувствовать себя в этом месте так же естественно, как если бы он там родился, Гарри потребовалась вся мировая война. И он отправится именно туда, где велись сражения и стреляли пушки, в скалы, с которых открывается вид на Уэст-Пойнт, на высокие скальные уступы, в заливы Гудзона, к длинным хребтам, где запахи и звуки войны никогда не исчезали и не исчезнут. Многие из детей, выросших там, были прирожденными воинами, которых никогда не могли понять те, кто вырос где-то еще. В этой местности таилась равно необъяснимая и неотразимая искра.

Обув сапоги, облачившись во френч и прихватив рюкзак, Гарри сел в почти пустой утренний поезд, отошедший вскоре после того, как Центральный вокзал выпустил из себя полмиллиона пассажиров, которые к этому времени уже снимали пальто и занимали рабочие места.

К северу от деревни Колд-Спринг, после долгого подъема на гранитный уступ, возвышавшийся над Гудзоном более чем на тысячу футов, он сбросил рюкзак и позволил себе всмотреться в тот вид, на который на протяжении всего пути заставлял себя не оборачиваться. Повернувшись на юг, он недоумевал, как такая открытая картина, которую, словно живопись на холсте, он мог только видеть, не будучи в состоянии ни дотронуться до нее, ни в нее войти, с такой легкостью развеивала все его сомнения. И как голубые блики, покрывавшие те участки реки, что оставались не потревоженными ветром, могли останавливать время. Он никогда не мог понять, случаются ли совершенные мгновения в его жизни оттого, что падают стены между прошлым и настоящим, или же, напротив, стены эти падают в знак уважения к совершенству. Но он знал, что совершенство и победа над временем идут рядом и несут любовь, спокойствие и решимость, твердую, как гранит, на котором он сейчас стоял.

Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальный бестселлер

Похожие книги