Сережа замолчал, по всей видимости, чтобы опять сделать глоток, и в эту секунду связь прервалась. И сколько Кира ни пыталась дозвониться, телефон уже был выключен.
И опять стало мерещиться самое страшное. Его унесли в реанимацию. Или даже хуже – он вышел за территорию больницы, принял что-то и отключился, и теперь его никто не найдет и не спасет.
Кира открыла кухонный шкафчик, достала графинчик.
Она слышала женский смех. Это хороший знак. Они его спасут. Лишь бы жив был. Пусть тысячи хохочущих баб будут рядом с ним. Плевать! Только пусть живет!
А Сережа, сделав глоток из заныканного за пазуху шкалика, заметил, что телефон отключился, и побрел в палату, где шобла местная замутила пожрать. Ужин давно прошел, а закуси нет. Да и какой там ужин – одно название.
Больница в Павловске так себе. Порядка в ней мало. В палатах пьют, водят шашни. Таскают жратву из холодильников. Днем ходоков отправляют за водярой, случается, и за дозой. Медперсонал закрывает глаза на многое. Такой контингент. Такая больница. Есть установка – больных прежде всего надо вылечить. А на борьбу с их вредными привычками ни сил, ни ресурсов ни у кого нет. Капельницы днем прокапали, вечерние процедуры провели, температуру померили. Главное, чтобы все шито-крыто, чтобы не на глазах. А остальное – неважно. Этим вон пусть наркология занимается. От всего все равно не вылечишь.
– Вы знаете, дуры, чем моя Кирюха занимается? – с вызовом спросил Серега баб, сидящих у стола.
Компания среагировала не столько на слова, сколько на интонацию.
– Блядством она занимается, – ответила косо постриженная Ленка, – пока ты тут…
Она хотела добавить что-то еще, но Серега отвесил ей такого леща, что та с грохотом свалилась со стула. Валька и Сеня ржали, оголяя зияющие, как черные дыры, беззубые рты.
Серега встал, подошел к окну. У него было правило – не бить баб. Но уже не осталось никаких правил. Его самого уже почти не осталось. Облупленные рамы, дырявый линолеум, чахоточные бродяги за столом. Сеня подливает Вальке водки в железную кружку, Ленка поднялась, поправляет задравшийся халат, трет ушибленное место и косится на Серегу. Назвал их бомжами. А сам он кто? Ничего не осталось. И Ленка права, и Киру он потеряет. Уже потерял. От этой мысли совсем тошно сделалось, так что он отвернулся и уставился на почерневшие сугробы. Жизнь таяла на глазах, как эти сугробы. Растворялась в едкой грязи. Он искал, за что зацепиться, как не пропасть, – и не находил. Дно. Днище.
И вспомнил, как давно, перед свадьбой, пришел он домой, а Кира ходила по дому в чалме из полотенца. Присел на диван, а она подошла, уселась ему на колени. И разговор он завел издалека, как только он умел. Пора, мол, тебе, Кирюха покреститься. Та в непонятках: зачем? И так хорошо. А он – надо так, мол, устроить, чтобы они не только на этом свете были вместе, но и на том. Он-то по-любому на тот свет раньше попадет – это к гадалке не ходи. Но он ее дождется. Только надо так, чтобы без динамо. Вот чего-чего, а динамо он не любит.
То, что Кира его не оставит одного на том свете, Серега не сомневался. Тут жизнь эта сучья его с дерьмом смешала. А там все будет по-другому. Только он и она.
– Валентина, – Сеня погладил одутловатую женщину по щеке, – на хрена, ты, Валентина, кадришь санитара-шелупиздрика?
Валентина подпирала тяжелый подбородок широкой красной ладонью.
– Слышишь? Кончай ты эти хуйнаны разводить, – и, поднеся Валентине кулак к носу, добавил: – Это я только с виду нихуя-нихуя, а то как еб твою мать, так лучше ну его нахуй.
Через две недели лечения Кира заметила, что наклониться завязать шнурки она может, а вот подняться – уже нет. И, выдохшаяся, она садилась на пол, стараясь набраться сил для следующего рывка.
Дорога к метро давалась с трудом. Каждый шаг отдавался во всем теле, будто ноги отяжелели, а суставы заржавели. Но она шла. Герда забегала вперед, скулила, вертела хвостом, не понимая, в чем дело, почему они идут так медленно.
Странное дело, думала Кира, сил ведь нет, а она идет. А может, нет смысла в этой ходьбе? Может, лечь в кровать и не вставать. Повернуться к стенке, уснуть и не проснуться. Мысли, как и ноги, тяжелые, неповоротливые, ослабленные ядом таблеток, маленькими шажками совершали свой бесконечный путь по кругу.
После капельницы она заходила в палату к Ромке – отлежаться.
– Слышь, чувак, – Ромка тормошил мужчину, спящего на соседней кровати.
Тот просыпался, озираясь по сторонам.
– Погуляй, у меня гости.
– Никуда я не пойду, – глухо отзывался мужик, поворачивался к стенке и накрывался с головой одеялом, – делайте что хотите, я уши заткну.
– Вот гондон! – раздражался Ромка.
Кира ложилась на Ромкину кровать, закрывала глаза и в ту же секунду засыпала. Ей снилась бабушка-молоканка. Она месила тесто и задорно спрашивала: «Куренок, пышки бу-ушь?» Лицо бабки расплывалось, как тесто, так что сложно было ее узнать. Но руки, месившие тесто, Кира узнала бы из тысячи других рук. Большие белые руки.
Пышки шкворчали на сковороде. «А беляши бу-ушь?» И белая рука ловко внедряла кусок фарша в тесто.