— Я к тебе еще загляну, — сказал Перевертайло и, стегнув коня плетью, быстро затерялся среди конников.
Аншамаха проводил его озадаченным взглядом, чувствуя, как все тревожнее становится на душе. Перевертайло славно сражался против улагаевцев под Приморско-Ахтарской, был все время впереди своих бойцов, а теперь вдруг оказался у Хвостикова!
«Неужели он предатель? — думал с растущим беспокойством Аншамаха. — Как быть тогда?..»
Неподалеку от автомобиля, в котором совещались о чем-то Хвостиков и Крыжановский, столпились деды-бородачи в разноцветных черкесках. У каждого на груди сияли кресты и медали. Тут же, опираясь на трость, стоял и Влас Пантелеймонович Бородуля, с любопытством поглядывая на генералов.
К собравшимся подъехал верхом на буланой кобылице Гусочка, только что вернувшийся из Приморско-Ахтарской. Он вскинул руку к папахе, поприветствовал стариков. Влас Пантелеймонович заметил, что у Гусочки из-под сильно сбитой на затылок шапки выглядывала большая плешь. Улыбнувшись, он с лукавинкой сказал:
— Ты погляди, Иван Герасимович, как тебя лысина одолела!
Гусочка отбросил полу черкески и достал из кармана портсигар слоновой кости с инкрустацией на крышке.
— Детинка[450] с лысинкой дела не испортит, — закуривая, сказал он и тут же, подмигнув, присовокупил: — Ето мне бог лица прибавил за справедливость.
Казаки громко захохотали.
— Ну и балагур же ты, Иван Герасимович! — прохрипел Влас Пантелеймонович, вытирая грязной, помятой утиркой слезу, постоянно катившуюся из левого глаза.
Гусочка метнул короткий взгляд на Хвостикова и Крыжановского, рассудительно молвил:
— Бог знает, кого отмечать. За здря не расщедрится.
— Э, да ты, как я вижу, навеселе уже, Герасимович, — прошамкал низенький косоротый старик. — Где это ты успел хлобыстнуть?
— Жиночка приготовила, — ответил Гусочка. — Бражки сварила. Так я и хильнул[451] на радостях. Мне теперички почет и уважение. Кульером я у главнокомандующего…
— А где ты себе такую кобыленку достал? — поинтересовался Влас Пантелеймонович.
— У красных отбил, — соврал Гусочка.
— И как же ее кличут?
— Анархия.
В пропитанном табачным дымом и конским потом воздухе пронесся шум приглушенных голосов и тотчас утих. Гусочка устремил взгляд на генерала. Хвостиков поднялся в машине во весь рост и громко бросил в толпу:
— Господа казаки! Я не люблю произносить речей. Тут сейчас находятся и те, которые готовы служить в моей армии, помогать ей бить большевиков, и те, которых сюда пригнали силком. Предупреждаю последних: если вы не одумаетесь и не пойдете за мною, то я поступлю с вами так, как поступаю с врагами. Никакой пощады не ждите. Буду вешать, стрелять и рубить, как погань всякую! Понятно?
Над площадью стояла мертвая тишина.
Наумыч находился среди тех, кого, как выразился Хвостиков, пригнали на встречу «освободительной» армии силком. Они занимали добрую половину площади — старики и старухи, женщины и дети. Тут же у ограды стоял и Калита.
Наумыч закурил люльку:
— Слышишь, Яков, как грозится генерал? Нашивай лубок…[452]
Калита шмыгнул носом, шепнул:
— Тикать нужно, пока не поздно.
— А куда тикать? — пожал плечами Наумыч.
К Калите подошла Денисовна, пробормотала испуганно:
— Иди, Гришка приехал, гукает…
Протискавшись сквозь толпу, они направились домой.
Денисовна сморкалась в передник, вытирала слезы.
— Так… — невесело протянул Калита. — Стало быть, заявился, поганец. Лютует, или как?
— Лютует, — ответила Денисовна, плача. — Говорят, сегодня людей будут катувать[453] в станице. Ежели он за нас не вступится, то нам несдобровать. Дюже сердит Гришка на Галю. «Коли поймаю, то горло ей перегрызу», — грозится нечистый дух.
— Пужает, значит, — насупился Калита. — Ему б, хамлету, глотку вырвать.
— Да ты хоть потише говори! — предостерегающе сказала Денисовна. — Бачишь, песиголовцев сколько на улице?
С тяжелым чувством вошли они во двор. Под шелковицей стоял привязанный вороной конь, а на завалинке с забинтованной головой сидел Григорий Молчун. Увидев стариков, он поднялся и, не поздоровавшись, уставился на Якова Трофимовича.
— Где Галька? Куда вы упрятали ее? — спросил он хриплым голосом.
Калита гневно прищурился, скривил губы.
— Ты того… не дюже-то кидайся. Не держал я дочку на цепи. А где она — не знаю.
— Ах, так! — вскипел Григорий, отвязал коня и, вскочив в седло, процедил сквозь зубы: — Ничего, я еще побалакаю с вами!
Он ударил коня плетью, выехал на улицу.
— Злыдень ты! — бросил ему во след Калита.
— Что ж теперь будет с нами? — простонала Денисовна.
Григорий ехал по улице, задыхаясь от злости. Мимо проносились верховые, но он не видел никого и только изредка прикладывал руку к кубанке, отдавал офицерам честь.
На площади он остановился и начал разыскивать глазами отца. Братья Крым-Шамхаловы тащили какого-то толстого казака. Тот упирался, но вырваться из цепких рук не мог.
«Кто же это? — подумал Григорий, приглядываясь к казаку, и, узнав в нем Кушнаря — свата Ропота, мысленно усмехнулся: — Ну, с этого сдерут шкуру!» Крым-Шамхаловы подвели Кушнаря к Хвостикову.
— Что случилось? — спросил генерал.