— Значит, вы склонны замазывать непростительные ошибки таких, как Семашко? — проговорил, вскипая, Девильдо-Хрулевич. — Ведь из-за оплошности этого Семашко я едва не погиб. Шутка ли — угодить под артиллерийский обстрел!
— На фронте это не диво, — усмехнулся Орджоникидзе. — Бойцы и днюют и ночуют под огнем. И тот же Семашко каждую минуту рискует жизнью.
— Но он завез меня в самый ад! — вскричал Девильдо-Хрулевич. — А что, если это было сделано умышленно?
Орджоникидзе неодобрительно сдвинул брови:
— Лев Самуилович, вы это всерьез или шутите?
— Пусть Семашко будет впредь осмотрительнее, — сказал Девильдо-Хрулевич, уклонившись от прямого ответа. — Мне кажется, что человек, которого я назначил на его место, справится с должностью командира бригады не хуже, чем Семашко.
— Назначили опять-таки без ведома командующего — сказал Орджоникидзе. — И я категорически возражаю против этого назначения. Бойцы любят Семашко, за ним они готовы пойти на смерть, а сейчас, если хотите знать, дисциплина в их рядах сразу упала. И чтобы поднять их боевой дух, надо немедленно вернуть им любимого командира. На этом настаивают и Левандовский, и Жебрак, к ним присоединяю свой голос и я.
Девильдо-Хрулевичу не хотелось отменять свой приказ. Он боялся, что этот шаг подорвет его авторитет как члена Реввоенсовета.
— Кстати, Григорий Константинович, вы хорошо знаете товарища Жебрака? — спросил он после непродолжительного молчания.
— Да, хорошо, — ответил Орджоникидзе. — А что?
— Жаль, что вы не присутствовали на митинге, — сказал Девильдо-Хрулевич. — По-моему, у Жебрака очень шатки политические убеждения. Ведь он, по сути дела, ревизует подтвержденную жизнью истину о том, что кубанское казачество, да и не только кубанское, являлось одним из столпов царского самодержавия и принадлежит к самым реакционным сословиям. В своей речи я упомянул лишь о казачьей верхушке, которая целиком поддерживает Врангеля, но о бедняцкой и середняцкой массе казачества я умышленно умолчал. А он, видите, дополнил меня или даже осторожно поправил, заявив во всеуслышание, что сейчас казак бедняк и середняк уже переродился и идет вместе с Советской властью. Какая чушь! Все казачество в принципе как было реакционно, так и остается нашим врагом.
— Но жизнь подтверждает обратное, — возразил Орджоникидзе. — В конце концов, основная масса казачества определенно симпатизирует Советской власти и сражается за нее. К чести товарища Жебрака, он глубоко и правильно разбирается в этом вопросе, вернее, следует ленинскому указанию о необходимости дифференцированного подхода к людям.
— И все же я остаюсь при своем мнении, — сказал Девильдо-Хрулевич.
— Ну, а относительно Семашко как? — напомнил Орджоникидзе. — В Реввоенсовет обращаться или вы сами соответствующие указания дадите?
— Ладно, бог с ним! — сдался Девильдо-Хрулевич. — Я сегодня отменю свой приказ. — И тут же пригласил Орджоникидзе отужинать с ним.
— Благодарю! — отказался Орджоникидзе. — Через пятнадцать минут мне нужно быть на бюро областкома.
— Подождут! — махнул рукой Девильдо-Хрулевич. Подумаешь, каких-нибудь полчаса.
— Нет, нет, не могу! — категорически возразил Орджоникидзе.
Выйдя из вагона, он оглянулся на плотно завешанные окна, подумал: «Хотя бы шторы поднял и проветрил свою железную цитадель… Надо звонить в ЦК, чтобы скорее убрали его отсюда!»
Шадур приехал к Лихачевой в двенадцатом часу ночи. Он вошел в зал, и в ту же минуту в дверях соседней темной комнаты показалась хозяйка в голубом халате. Выставляя как-то по-особенному правую ногу из-под подола своей ночной одежки, она сделала два шага вперед и, оставив на виду носок расшитой золотом и серебром домашней туфельки, спросила:
— Что это ты в такую погоду пожаловал?
Шадур заметил, что его возлюбленная чем-то расстроена, взял ее руки с длинными отполированными ногтями, поцеловал сначала одну, потом другую.
— Тебе нездоровится, Верочка?
— Нет, просто… — Лихачева села на диван. — Никак не приду в себя после митинга.
Шадур сел рядом с ней.
— Я же не советовал тебе ехать туда. Но ты не послушалась.
Лихачева закрыла глаза, вздохнула.
— Этот митинг подействовал на меня удручающе. Как никогда раньше, я почувствовала, насколько мы одиноки.
— Мне не нравится твое настроение, Верочка, — с укором сказал Шадур. — Сегодня нас мало, а завтра будет больше.
— Не успокаивай, пожалуйста, — сказала Лихачева. — Ты говоришь о том, во что и сам не веришь.
— Но нельзя же падать духом!
— Какая может быть бодрость духа у идущего ко дну? — Лихачева потерла пальцами виски. — Страшно! — И помолчав, поинтересовалась: — А что с Тупаловым?
— Его уже нет, — угрюмо сказал Шадур.
— То есть как нет? — испугалась Лихачева.
— Расстреляли.
В зал вошла игуменья, сказала:
— А я ждала вас весь вечер, Глеб Поликарпович. Сейчас уже без четверти двенадцать.
— Собирайтесь, Вера Аркадьевна, — объявил вдруг Шадур. — Лев Самуилович может вас принять только теперь — другого времени у него не будет.
— Я готова! — ответила игуменья и, поправив перед зеркалом прическу, обратилась к Лихачевой: — Как мой вид, Верочка?