– Иван, в чем дело? Что произошло? – Бабушка шагнула к Наполеону, мягко развернула его к себе. – Приступ?
Он грубо вырвался из ее рук, вбежал в свою комнату и запер дверь.
Бабушка негромко, но строго постучала.
– Иван, это несерьезно. Пожалуйста, открой!
Наполеон свернулся клубочком поперек тахты и крикнул себе за пазуху:
– Отстаньте от меня все!
Крик получился ватным.
Знакомая головная боль выпустила свои когти и отыскивала слабое место, которое она будет терзать до вечера, не покоряясь ни одному болеутоляющему.
Наполеон обхватил голову руками, стараясь не слушать, как внутри коробки с шахматами гневно фыркают распрягаемые кони, как пехотинцы вновь зажигают бивачные костры, беззлобно переругиваются и достают кисеты, как с флангов катят холодные пушки и в штабной палатке хохочут офицеры.
Бабушка постучала снова.
– Ванька, открой дверь! Не войду, обещаю.
Наполеон потянулся, отодвинул щеколду, и в комнату тут же вошла бабушка.
– Обещала ведь, – прошептал он.
– Ложь во спасение, – сухо ответила бабушка.
Высокого роста, с неизменно прямой спиной, с гладко убранными волосами, одетая в черную водолазку и мужские брюки, она походила на стрелку метронома. Движения ее были четкими и всегда по делу.
Она бесстрастно проверила у Вани пульс, щекотно ероша ему волосы, ощупала голову и приложила тяжелую ладонь к его лбу.
Когда Ваня смотрел на ее руки с сильными пальцами хирурга, с шершавой, огрубелой от едкого мыла кожей, неловко было произносить уютное слово «бабушка». А вот Елизавета Львовна – в самый раз.
– Ты принимал сегодня лекарства?
– Меня от них тошнит.
Бабушка отняла руку от Ванькиного лба.
– Точнее, пожалуйста. Просто надоело или присутствует тошнота?
Ваньке захотелось, чтобы она снова погладила его по голове.
– И то и то, – ответил он.
Бабушка укрыла Ваню пледом и подоткнула края.
– Обсудим это позже. А сейчас отдыхай.
Она вышла из комнаты, притворив дверь. И Ваня подумал о том, что его привычно рассыпающийся после приступов мир боится рассыпаться в присутствии бабушки, военного врача Елизаветы Львовны Соловейчик.
На кухне коротко свистнул чайник.
Бабушка придвинула к тахте венский стул и поставила на него кружку с медовым ромашковым чаем. Потом слегка коснулась Ваниной щеки.
– Ничего, Лучников, прорвемся, – сказала она тем же суровым тоном.
Но Ванька уже знал, что слова эти означали у бабушки высшую степень сочувствия и ласки. А большего ему было и не нужно.
Мать обычно кричала: «Сыночек мой!», яростно прижимала его к себе, целовала лицо, голову, руки. Ванька не помнил своих приступов, но, глядя на мать, понимал, что произошло что-то страшное. Потом она закрывалась в ванной и сквозь шум льющейся воды было слышно, как она плачет, всхлипывая: «Господи! Господи!..»
Год назад Наполеон впервые сидел в этой комнате уже не как гость, а как переселенец. Через общую с кухней стену были слышны голоса его матери и бабушки:
– Аля, у него нет жизни, кроме его болезни! Довольно таскать его по шарлатанам и ша́мбалам! Оставь мальчишку в покое. Ему не экзорцисты твои нужны, а режим, лекарства и покой.
– Мой сын не больной! Он особенный!
Бабушка хлопнула ладонью по столу:
– Такое легкомыслие преступно! Есть клиническая картина, диагноз. Это болезнь, а не особенность. Нам крупно – слышишь ли ты меня? – крупно повезло, что диагноз поставлен так рано. Приступы можно купировать. Добиться продолжительной ремиссии[18].
Аля рассмеялась с издевкой:
– Ну да, конечно! С тобой у него будет жизнь.
Она курила в открытую форточку и сыпала на себя пепел.
– Ты же душишь всех, мама, душишь! Сама живешь как в железном корсете! Что он будет здесь видеть? Таблетки и твои команды? Это что, жизнь? У тебя вон даже в окне монастырь!
Обе женщины посмотрели в окно.
Белые стены и башни монастыря за рекой теплели, оживали от акварельного закатного света. Стрижи настригали небо на синие и золотые лоскуты, и те медленно опускались за горизонт.
– Я устала, мама… Я так безумно устала. Всё время страх, страх. Ничего, кроме страха.
Елизавета Львовна поднялась со стула. Высокая и прямая, она склонилась над маленькой белокурой женщиной с размазанной по ве́кам тушью:
– Страх, говоришь? Уж не за себя ли саму, дорогая моя? За потерянные, как вы там говорите, годы. А Ваньке, думаешь, не страшно? Да ему вдвойне приходится бояться. И за себя, и за тебя.
– Хватит, мама! Ты не у себя в госпитале! И здесь не война!
– Ошибаешься. С болезнью нужно воевать, а не за ушком у нее почесывать.
Елизавета Львовна положила руку на плечо дочери. Голос ее смягчился:
– Как ты не поймешь, Аля? Ваньке не особенным хочется быть, а обычным. И для этого его нужно вылечить.
Аля со злостью мазнула себя по мокрой щеке:
– А я, интересно, что делаю все эти годы?
– Не знаю, Аля, не знаю. Да только проку от этого чуть.
Аля щелчком отправила окурок в форточку и сказала:
– От твоего режима даже отец сбежал. А Ванька еще ребенок.
Елизавета Львовна не ответила. Она отвернулась к раковине и начала мыть чистую тарелку.