— Ах, Дмитрий Степанович, будет вам, будет. Я ужасная. Как подумаю о себе, так головой в омут хочется. Ну неужели меня нельзя полюбить, а? Ведь можно же…
— Можно, — сказал Кедров. — Обязательно.
Манефа так же внезапно исчезла, как и появилась. Дмитрий затушил костры. Прошел по поляне. Детское отделение, вот оно, кажется, — небольшой домик с узкими и высокими окнами. У крыльца лежала собака. Услышав его шаги, заворчала. Кедров тихо свистнул, собака встала, заворчала громче — чужой…
Он миновал лес, перешел железную дорогу, вышел в поле. Было бело вокруг, морозно и чисто. Небо глубокое, звездное. В звездном сиянии странным белым светом горело поле до самого села.
Рано, ужасно рано пришла ныне зима…
— Послушай, Надежда, — раздался в телефонной трубке голос. Хотя он был простужен и до крайности усталый, Надя все же узнала — Дрожжина. — Послушай, обещание я свое не сдержала, не заехала к тебе. Дела у меня трудные. Могло быть хуже, но уж некуда… Овес из-под снега выгребаем, картошку — тоже. А вот со льном не знаю, что и делать.
— Старики говорят, снег еще растает.
— Дорогая моя, графики не ждут.
— Но графики утверждают люди!
Дрожжина помолчала, снова как бы пожаловалась:
— Корреспондент из Москвы еще подкузьмил. Такой веселый, анекдотики рассказывает, как русские бабы да мужики в печке моются. Я, дура доверчивая, и рассказала ему о нашей обстановке. Комбайны стоят, нет запасных частей, приходится пускать в дело жатки, косы, серпы. Так, мол, надежнее, когда комбайны подводят. А он выставил меня на всесоюзное посмешище, как антимеханизатора. Ну разве не глупо?
Надя читала в газете куцую корреспонденцию Лунина и тогда еще подумала, что тут что-то не так.
— Да, конечно, глупо с его стороны. Да и больно зазря страдать…
— Ну вот, — в трубке послышался вздох облегчения. — Чуть отошло. А то ведь некому пожаловаться.
«Мне ведь тоже», — хотела сказать Надя и поведать, как она переживает за судьбу Вити Усова, в болезни которого не виновата, но никак не отвяжется от чувства вины. Жизнь его все еще в опасности. Но она не сказала об этом. А Дрожжина уже спрашивала, подготовили ли больницу к зиме. Просила Мигунова посмотреть. Может, и на бюро тащить не придется. Надя поделилась, что корпуса с весны будут штукатурить, обшивать снаружи, а к зиме добротно утеплили, застеклили все окна, на днях во все корпуса дадут ток. Дрова еще не вывезены, но за ними дело не станет, заготовлено с избытком.
— А на бюро все же пригласите, — попросила Надя. Она собиралась поговорить вовсе не о подготовке к зиме.
— Ну, коль сама напрашиваешься, пригласим, — развеселилась Дрожжина.
В тот день, когда приехал Мигунов, Зоя Петровна на четыре часа назначила открытое партийное собрание. Снова порошил снег. На стиснутую морозом землю он ложился тихо и ровно, уже ничто не сопротивлялось ему, кроме реки: Великая текла меж белых берегов, свободная от вериг, голубовато-серая, как стальной клинок.
Мигунов приехал утром, энергично, по-хозяйски распахнул дверь в кабинет главного врача, на миг остановился, как бы споткнувшись, увидев людей, но тут же справился с неожиданной растерянностью, вошел, сунул портфель на подоконник, привалился к косяку, не снимая полушубка. Лето и осень, проведенные Мигуновым в деревне, где приходилось и командовать, и шуметь, и не очень задумываться над тем, как вошел и как вышел, наложили явный отпечаток на его поведение. Он вроде бы стеснялся новой для него обстановки. Пока заканчивалась пятиминутка, Мигунов стоял у окна, глядел на запорошенную снегом поляну, тер руку об руку, отчего ладони его шуршали, точно пергаментные. Короткие толстые пальцы его рук держались как бы отдельно друг от друга. Он то и дело подносил их к лицу. Смотревшим на него сзади казалось, что он молится. Надя вдруг догадалась: от волнения грызет ногти.
Врачи и сестры ушли, Леонтий Тихонович повернулся от окна.
— Садитесь же, пожалуйста! — нетерпеливо сказала Надя, чувствуя неловкость перед заведующим, — Снимите шубу, жарко у нас.
— Спасибо! — Он снял черный, затертый полушубок с серым воротником и, подходя к столу и почему-то косясь на телефон, заговорил: — Вроде бы по одной статье вы райкому подчиненная, к Дрожжиной у вас, так сказать, напрямик ход прорублен, а по другой-то, как ни крути ни верти, вы все же нам подотчетная. Так что уж не осудите. Буду спрашивать.
— Да что вы, Леонтий Тихонович, попросту бы, как в прошлый раз. Вы тогда ох как откровенно со мной поговорили…
— А-а, обиделась, значит? Не надо, не надо! Вместе ведь работаем. И сколько еще придется соли этой самой съесть! — Выцветшие голубые глазки Леонтия Тихоновича хитровато притаились.
— Я-то не обиделась. А вы вот почему-то обижены на меня… Не пойму!
— Что ты, что ты, девонька… — И спохватился: — Уж извините за это слово — привычка…
— Так какие ваши намерения, Леонтий Тихонович?
— Намерения? Вам о них звонила Домна Кондратьевна. Корпуса я посмотрел. Сделано под текущий ремонт, ничего не скажу, нормально сделано. Но вот на какие шиши?
— У нас ведь было немного…