— Кто же вы, добрый молодец? — повеселела вдруг Надя. — Ученый-орнитолог, учитель, плотник? А может, еще и мореплаватель?
— Я? Я еще «лесной капитан», как звали меня на войне, и еще «капитан робкий», как звали в госпитале. — Он склонился к ее уху. — И еще я хочу построить вам дворец с белыми кружевными наличниками… Поймаю для вас черного дрозда, и он будет вам петь…
Надя засмеялась: как переменился Дмитрий, стал уверенней, независимей, даже, кажется, чуть-чуть играет с ней… «Пуговка, — увидела она, — на его рубашке. Вот та… Не заметил?»
Но вскоре Надю вызвали: привезли больного мальчика, Витю Усова. Ребенку было три года. Он метался как в огне, временами забывался, а то и бредил. Двустороннее воспаление легких. Шутки плохи… Она сама сделала уколы, распорядилась насчет кислорода. Сидела возле мальчика, не в силах отойти. Опаленный жаром, он был такой красивый, безвольно-нежный, беспомощный и близкий, что она впервые подумала о том, почему у нее нет такого… И будет ли? Странно, ее ребенок виделся ей именно таким, как этот тяжко дышащий мальчик.
Она пробыла у него часа два. Вышла из отделения, все еще видя его перед собой. Под тремя дубами, чуть дальше заложенного дома, красно пылали костры. Зыбкий свет метался по снежной поляне. Снег сухими стружками хрустел под ногами.
Надя удивилась многолюдству вокруг костров. На стройке вроде незаметны были люди, а тут так кишмя и кишат. Но еще издали поняла, в чем дело: больничные нахлынули! Хотя и в лесу живут, а костры, видать, в диковину.
Бородатый, завидев Надежду Игнатьевну и Зою, вышел навстречу, загородив своей широкой фигурой ближний костер. Могутный, стоял он в красном озарении огня, будто загорелся весь сразу — с головы до ног.
— Милости просим! — пригласил он, пропев басом. Он чуть повернулся, и свет костра полыхнул по его крупному лицу с всклокоченной бородой, густыми бровями и темными спутанными волосами, прилипшими ко лбу. — Беда какая, день-то осенний — коротышка: моргнул, и нет его. Приноравливайтесь, хозяйки: вот у этого костра — каша блондинка, а у того — брюнетка. Фронтовые подруги.
— Я — за брюнетку! — Надя засмеялась, почуяв запах слегка продымленной гречневой каши. Они прошли к дальнему костру, у которого кашеварил Кедров. Он обернулся на голос Нади, и в его красновато вспыхнувших в отблеске костра по-юношески припухших глазах Наде почудился восторг. Так смотрят на человека, которого любят и считают самым прекрасным на свете. Вблизи огня сидел черноватый худой мужичок, с виду не поврежденный войной, но доктор вспомнила: у него большое укорочение ноги. Руки его ловко управлялись с буханкой хлеба, полосуя ее на крупные ломти. Он укладывал их прямо на еловые ветки ровным рядком. «Как на фронте, сейчас будет кричать: «Кому?» — успела подумать Надя, когда мужичок заметил ее и сноровисто повернулся на коленках. Показал на место рядом, продолжая орудовать ножом и рассказывать:
— Так, значит, вступаем в новую страну, и у меня, братва, прошу обратить внимание, новая баба. Значит, в Польше была Марыся. В Румынии — Маришка. В Мадьярии, представьте, Марица. В Словакии, стало быть, Маринка. Ну а когда в Австрию прибыли… — Он осекся, что-то припоминая, и вдруг с веселостью закончил: — Маргарита.
— Врешь ведь все! — почему-то рассердился бородач. — Иль в обозе околачивался, при харчах?
— При харчах? Тогда отчего такой высушенный? Это ты при харчах отирался, такую ряшку наел, что в колхозе не раструсил до сего дня. Я при железе состоял: рельсы от Москвы до Вены тянул. И дотянул. А у баб авторитет имел, заметь, всех наций, потому что худенький. Худенькие во всякой работе проворные.
— Вот и опять врешь. Пока толстый сохнет, тонкий три раза сдохнет…
Мужичок так и подпрыгнул, но Надя остановила его, спросив:
— А жену вашу как звали?
— Жену? — Мужичок крутанулся на коленках, как прищемленная ящерка. Понял, что разгадан, с неохотой доложил: — Мария Ивановна.
— Тьфу! — сплюнул бородач, не понявший хитрости сочинителя. — И от Марии, кобель, бежал к какой-то Марице…
Мужичок положил последний ломоть, худая спина его под широким ватником мелко тряслась: он смеялся. Всю войну помнил он только свою Марию Ивановну, но, посылая ей письма из разных стран, давал ей чудные имена, от которых она втихомолку плакала, а деревенские острословы пугали ее: скопытился муженек-то, совсем скопытился… Если не помешался на том самом (вот Европа что делает), то умом непременно тронулся.
У костров уже раздавали хлеб, памятно выкрикивая: «Кому?» Как на фронте, разливали «наркомовскую». Накладывали в железные миски кашу. Зоя перебегала от костра к костру, предупреждая, чтобы не растащили ложки, которые она разрешила взять в больничной столовой.
— Не забывайте, вы не на фронте, ложки за голенища не прятать… — строго говорила она.
— А я упрячу, а я упрячу! — дразнил ее худенький мужичок, зыркая глазами на смуглую красавицу Зою.
И вот уже забрякали ложки.