К административному корпусу лихо подкатил тарантас. Плетеный кузовок, дрожки под ним, низкие колеса — все блестело черным лаком, должно быть, в реке возница оставил всю пыль и грязь. Экипаж сверкал, как будто его только что покрасили. Шустрая рыжая кобылка местной вятской породы вся сверкала бронзовыми нашлепками на седелке, шлее, уздечке. Все это чем-то напоминало цирковой выезд. В тарантасе рядом с Машей — на ней голубел пыльник, цветасто пестрел платок на голове — сидел, держа вожжи в руках, молодой лейтенант. Правая нога его стояла на подножке. Голенище хромового сапога сверкало так же, как и тарантас. Лейтенант легко выпрыгнул из плетенки, кинул на облучок вожжи, зацепив их петлей, обежал тарантас и подал руку Маше. Та, опершись на нее, так же, как и он, легко спрыгнула на землю. Конечно, все это происходило под перекрестным огнем десятков пар глаз — из корпусов, кабинетов, жилых домов смотрели люди, и никому не составляло труда догадаться, что случилось с любимицей Нади за четыре минувших дня. Когда Маша вбежала в ее кабинет и тотчас попыталась все объяснить, главный врач остановила ее:
— Жива, здорова — прекрасно! А мы так волновались. Завтра первый заезд детей.
— Надежда Игнатьевна…
— Ладно, ладно! Вот проведем десятиминутку — доложишь о поездке. А теперь о готовности детского отделения…
— Я не успела…
Надя нахмурилась:
— Хорошо, я доложу. Как зачистили недоделки. Сама посмотришь.
Пока шла десятиминутка, Мария Осиповна сидела ни жива ни мертва. Все, о чем тут говорилось, еще недавно было для нее главным в жизни. А теперь касалось и вроде не касалось. Ее то и дело тянуло взглянуть в окошко, где, сидя в тарантасе, свесив до земли ноги, терпеливо ждал муж, лейтенант Алексей Емельянов. Было странно и удивительно, что этот еще недавно чужой человек — она даже не знала, что он живет где-то на свете, — стал для нее дороже всех, дороже всего, она не может прожить и пяти минут, чтобы не вспомнить о нем. Как этого не поймет Надежда Игнатьевна? Она всегда понимала ее, как мать или старшая сестра. У Маши были мама и старшая сестра… Они остались в Ленинграде и умерли. Отец погиб еще в финскую войну. А Надежда Игнатьевна для нее теперь самая, самая близкая… Что же она так смотрит? Почему взгляд ее холоден? «Да, я пробыла в Ковшах четыре дня, но я не сидела сложа руки, а подновила диспансеризацию…»
— Завтра, в день начала лета, — сказала Надя, — наши врачи, сестры, няни вместе со своими маленькими пациентами зажгут костер на берегу Великой. Так мы с Марией Осиповной придумали начинать каждое наше лечебное лето. Да, да, именное лечебное, больница — это не пионерский лагерь и даже не детский санаторий. А раз больница, то тут будут лечить, используя и то, что дает природа: воздух, солнце, лес, реку.
Услышав эти слова, Маша вдруг похолодела: сегодня она оставит то, чему отдала три последних месяца. В том доме на высоком берегу Великой нет ни большого, ни малого дела, которое было бы сделано без ее участия. Никто не узнает, как она плакала, когда видела, как мастера делали не так, а она не умела им объяснить, что же ей хочется. А сколько детей она осмотрела, чтобы выбрать для первого заезда самых нуждающихся. Они соберутся уже без нее. Будут жить без нее. Маша даже не могла представить, как это все будет.
Она не заметила, как разошлись с десятиминутки врачи и сестры, и увидела, что кабинет пустой, только тогда, когда услышала голос Надежды Игнатьевны:
— Докладывай, что там у тебя случилось? Антон Васильевич такое наговорил на тебя. Неужто правда, Маша?
Маша сидела потупившись, виновато опустив голову. Но вот она распрямилась, глаза ее смотрели смело, с вызовом:
— Я вышла замуж, Надежда Игнатьевна. Он гостил у родителей. Меня позвали к его сестре, та лежала, прикованная к постели. Думали, смертушка, а у нее всего-навсего межреберная невралгия. Фельдшер Постников лечил ее от воспаления легких… Я прописала горчичники, и она на второй день встала… А Алексей каждый раз меня встречал и провожал. Кино и танцы… Надежда Игнатьевна, не бывало у меня такого. Родной он мне стал, будто все годы с ним рядышком прожила… Да что вы на меня так смотрите?
— Лучше бы я тебя не посылала…
— Надежда Игнатьевна, да ведь это раз бывает…
— Р-раз! Ну и как теперь? Зачем он приехал?
— Завтра мы уезжаем…
— Да? Вот так сразу?
— Надежда Игнатьевна!
— Вот так и бросишь все? Детей, свое отделение, больницу? С легким сердцем?
Маша низко опустила голову, потом прижала к лицу ладони, острые плечи ее вздрагивали.
— Если бы с легким… У-у, навязался на мою голову! Ой, что я говорю?
— Маша, Маша! Сколько у меня было надежд! Как я мечтала вырастить и оставить на тебя больницу, когда состарюсь. Так дорого в тебе качество подвижничества, так дорого. Кабинетные врачи могут выродиться в деляг. А ты умеешь работать на периферии так, как, может быть, не умела я в твою пору. Народ, народ — вот где поле деятельности врача. Люди к тебе — я не говорю только больные, а люди вообще, — и ты к ним! Это прекрасная система взаимоотношений, и ты ее быстро усвоила.
Мария Осиповна заплакала в голос.