Он стоял посреди свечных огней, будто отделившихся от малахольных своих восковых комлей и паривших в воздухе, смотрел на священническое облачение: на отливающую золотом епитрахиль, на парчовую фелонь и огромный крест с вытянувшимся в муках телом посреди груди священника, – и ему становилось легче. Аргентьев прекрасно понимал, что просить бога о возвращении Павла грешно, потому что это несправедливо по отношению к самому богу, которым он пренебрегал всю свою жизнь, но если бог вочеловечился в своем сыне, то почему хотя бы малому рождественскому чуду не произойти и в их семье? Он не просит воскресить сына – от славянских слов, которые он бездумно повторял среди жаркой церкви, набитой верующими, Аргентьеву становилось благостно, как будто сказанное на обыкновенном русском языке было менее весомым и действенным, – нет, он не просит, чтобы его сын стал богом. Он просит лишь того, чтобы все было по-прежнему – и жена, жена его не умерла от воспаления легких, и если его сын вернется домой, то он, Господи, будет ходить с ним каждое воскресенье в этот храм и отдаст… отдаст – взгляд упал на Богородицу в окладе, завешенную цепочками, кольцами и крестами так, что лик ее почти не проступал, – отдаст ей такую цепочку, которую никто никогда не дарил. Аргентьев перекрестился прежде причта, а потом замер. «Нет, к черту цепочку», – подумал он. Если Павел вернется, то он клянется построить на излучине той реки деревянную часовню вот этими руками, что сейчас слагают персты, и пусть это звучит мракобесием для его подчиненных и для начальствующих, – пусть он низведен сердцем и умом до самой припадочной старухи, что сейчас билась лбом об пол рядом с ним, больше ему не на что уповать, больше некого просить о помощи.

На глазах выступили слезы. Сердце бухало в груди так сильно, что он не слышал слов священника, не понимал происходящего там, у царских врат, он только чувствовал жар окрестных тел, чувствовал буравящую насквозь боль в животе, которая единственная возвышала его из скотского состояния. И вдруг произошло чудо. Павел стоял где-то там за старухой, у столба, на котором висела икона желтолицей слепой Матроны, Павел стоял в своем зеленом длиннополом пуховике с капюшоном, в оранжевых ботинках с высокими голенищами. Стоило только протянуть руку. И Аргентьев взревел посреди церкви: «Па-а-а-авел!» На него грозно зашикали, благообразный священник удивленно взглянул на него, и толпа странно зашевелилась. Кто-то над самым ухом Аргентьева сказал: «Да он пьяный!» Кто-то взял его за плечо, так что Аргентьеву пришлось обернуться и скинуть с плеча чужую руку. И когда он снова повернулся к сыну, того уже не было у иконы Матроны: там всё были сплошь чужие люди, которые, обратив к нему строгие лица, смотрели на него с осуждением и смешливо-жалостливой брезгливостью.

Аргентьев, оглушенный и оскорбленный, пробиваясь сквозь толпы людей, вышел на улицу. Снег игрался в фонарном блеске и нехотя падал на дорогу. У колокольни стояла машина постовой службы, двое полицейских в ней о чем-то живо между собой переговаривались, внутри к лобовому стеклу были прислонены кофейные стаканы в картонной подставке. Люди прибывали сюда, крестились украдкой, стояли несколько минут у паперти, затем шли к другой церкви, расположенной ближе к Яузе. Аргентьев чувствовал стыд, потом раскаяние за свою простоту, а потом он вдруг понял, что еще несколько дней – и он убьет себя.

Но с возвращением жены душевные силы вернулись к нему. Алена заметно переменилась: ее лицо осунулось, на щеках застыли фиолетовые опалины, как будто бы ее держали там – в больнице – над костром и обжигали, как грешников на рисунке Павла. Алена двигалась по комнатам неспешно, ступая будто на ощупь по знакомому полу, будто позабыв здешние стены. Аргентьев заметил еще, как она старалась реже проходить мимо комнаты Павла, не то что даже бывать в ней. Теперь он приезжал домой многим раньше, и все чаще они молча лежали в постели, не вожделея друг друга, Аргентьев гладил ее по квелым волосам, потом по рукам, и овсяный пушок на них топорщился от его прикосновений. В начале девятого он включал на экране какую-нибудь глупую кинокартину, а спустя полчаса Алена тяжело дышала, уткнувшись Аргентьеву в отекшее плечо. Пусть так, думал Аргентьев, пусть лучше она живет на успокоительных и снотворных, чем вообще не живет.

Забота о ней успокаивала его, он видел, что Алена переносит пропажу сына тяжелее, чем он. Аргентьеву становилось стыдно от правоты подобных мыслей, и он окружал Алену еще большей лаской. Но все равно это уже была не Алена, это был полутруп.

Однажды, когда Аргентьев стоял на кухне и готовил пасту, а Алена курила сигарету у окна, открытого вовнутрь, он вдруг услышал за спиной:

– Я думаю, что он жив.

Аргентьев повернулся к ней и хмуро взглянул на сигарету, наполовину обращенную в пепел.

– Я думаю, что он жив, – повторила Алена, – иначе бы его давно там нашли. Он намеренно запутал следы, чтобы мы не стали его искать. Это связано с его взрослением. Не как нашего сына. А с художественным взрослением.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже