Твой отец – всегда рассудительный – смеялся надо мной, говорил, что все растрясется само собой, что чувства твоего брата обострены сверх положенного, так как он художник. Это свойство мужчин – быть рассудительными и правыми. Но иногда рассудительность противоположна правоте. Я не виню твоего отца – он у тебя солнце, – помнишь, как вы в прошлом месяце запускали воздушного змея, ссучивали путлище и поднимали его в воздух – красного и огромного, готового, кажется, слопать это самое солнце, светившее в двадцать тысяч ватт. И ты улыбалась множеством улыбок, как языческая богиня, хлопала в глухие ладоши и говорила: «Мама, мама! Хочу туда, туда!» И я понимала, что ты хочешь сказать, понимала, что спрашиваешь нас, нельзя ли сделать такого змея, что поднял бы тебя в воздух, и ты коснулась бы солнца языком, и сразу бы его отдернула, потому что солнце не терпит панибратства, солнце не терпит нежности.

А потом он ушел. Твой брат ушел. И началась как будто вторая его жизнь – и твоя первая, моя княжна, моя принцесса.

До сих пор не понимаю, как я смогла пережить его уход: я ходила по заснеженным улицам и видела твоего брата в каждом втором прохожем. Жизнь превратилась в жвачку, которую жуешь час – и тебе надоедает, а выплюнуть ее ты не можешь, жуешь другой – и изводишь себя, жуешь весь день – и вот ты сходишь с ума, и тебе кажется, что это не у тебя ушел сын, а ты представляешь женщину, у которой ушел сын, и представляешь так живо, что забываешь себя прежнюю, забываешь возвратную дорогу к себе.

Нет слов, которые передали бы мою боль, и главное – я не хочу их искать, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь испытал боль, подобную той, которую я испытала одиннадцать лет назад.

Мы искали твоего брата повсюду: нам звонили чужие люди и говорили, что видели его в Звенигороде с мольбертом, и мы ехали в Звенигород, хотя твердо знали, что мольберты он оставил дома, да и зачем ему таскаться с ними по Звенигороду? Нам звонили из Казани, и мы с твоим отцом садились на поезд и в следующее утро ходили по ее регулярным, губернским улицам – и не находили твоего брата, ибо что ему было до Казани?

Твой отец смирился с его пропажей за месяц-другой, а я верила, что когда-нибудь он остановится на пороге нашего дома и станет улыбаться своей грустной улыбкой, с фотокарточки, что стояла у меня в спальне. Помнишь, лет пять назад ты указала на нее и спросила: «Мама? Кто это? Мой муж?» И я расплакалась и сказала тебе, что это один маленький мальчик, историю которого я тебе обязательно расскажу, когда ты подрастешь и когда придет пора искать тебе жениха.

Я не знала, кого винить в пропаже твоего брата. Самое страшное было, что он не оставил ни строчки, не объяснил, почему он ушел от нас. Потом следователи спустя зиму привезли нас в какой-то загородный дом, к старой женщине, которая утверждала, что ее муж похитил твоего брата несколько лет назад, но это была ложь, все было ложью, что говорила эта старуха с выпавшими зубами, ходившая посреди своего особняка, как побирушка, – она громко хлюпала своим ртом-провалом и говорила ужасные вещи про меня и твоего брата, ровно как твоя Бабака.

Но ее нет, доченька. Ее нет. А если людям хочется делать зло другим людям, то лишь потому, что они хотят сделать его себе. Тогда я не понимала многих вещей: мне казалось, что несчастнее меня нет никого на свете, а потом июльским жарким днем я вдруг поняла, что беременна тобой, и сразу почувствовала, что ты родишься девочкой. Мое тело было раздуто, как колокол, я прислушивалась к нему, как к чему-то чужому, я не верила, что в сорок четыре года можно снова забеременеть, такого просто не бывает. А потом я поняла, что ты точно родишься особенной, что это бог дал мне тебя, чтобы утешить мир и нас с отцом после ухода твоего братика.

Помню, за несколько месяцев до твоего рождения мне вдруг захотелось съесть что-нибудь вроде известки или шпатлевки без разбору, я отыскала в комнате твоего брата банки с краской, открыла одну и коснулась языком цинковых белил. Я почему-то очень хотела, чтобы ты родилась у меня белой как снег, а потом, немного слизав языком иссохшей краски, я сильно испугалась: а вдруг я наврежу тебе? вдруг отравлю тебя?

В те месяцы прошла первая выставка работ твоего брата после пропажи. Люди подходили к нам, касались ладоней, плеч и локтей и говорили, что они готовы купить его работы за баснословные деньги, особенно холсты, я не верила им, мне казалось, что они как-то связаны с той страшной старухой или просто дурачат меня затем, чтобы утишить мое горе. Мне даже было неприятно видеть толпы людей, что стояли перед картинами моего сына, и водили головами, и переговаривались между собой, как будто перед ними были не картины, а снимки разошедшегося моего лона.

И потом журналисты… людям свойственно любопытствовать тем, что их совершенно не касается, на самом деле мы скучны самим себе, иначе как объяснить эту постоянную жажду новостей, историй, которые происходят не с нами?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже