Вышел я из дома, когда уже смеркалось. Дул холодный ветер, но по случаю он дул в спину, значит был южный, а южный ветер, как правило, приносил осадки и холодом прилично пробирал. Трудно было поверить, но от командировочных у меня осталось 4 рубля и еще 90 копеек, и я сегодня был намерен их потратить. Тротуар на мари каторжно скрипел, когда я, гонимый ветром, ускоренным шагом по нему передвигался, потом поднялся на бугор, к Чеховке, потом базар, у седьмого магазина людей было не видно. От холода они попрятались в какие-то убежища. В отделе, где продавали хлеб, на подносе лежали заварные пирожные с темным шоколадным кремом. Их было 12, и я купил их все, вместе с коробочкой, заплатив в кассу 2 рубля 64 копейки. Мне ее перетянули бечевкой, и еще я купил 50-граммовую пачечку чая за 48 копеек. Это был чай с зеленой этикеткой «Грузинский черный байховый». Со всеми этими расчетами у меня в кармане остался еще один большой железный рубль 1970-го года, который был выпущен к столетию вождя, и немного мелочи.
Забрав покупки, я вышел в тамбур, который был не более чем 1,5 на 1,5 и вдруг обнаружил, что я здесь не один. В углу от меня, вытянувшись вдоль стенки, видимо, пытаясь остаться незамеченным, стоял человек, которого могли выгнать отсюда в любую секунду на холодный ветер. А на нем даже шапки не было. Зато было длинное пальто, видимо, когда-то синее, с серым воротником, когда-то, видимо, каракулевым. Пальто было очень грязным. Лицо человека прорезали глубокие морщины, на голове топорщились клочья волос. Мужчина, похоже, был еще не старый, но совсем уже изжеванный и опустившийся. Его трясло, видимо, от всего. Глаза у него были с белесыми зрачками, но когда-то они, вероятно, были голубыми. По этим глазам я его и узнал. Это когда-то был наш сосед по бараку, и сын у него был Валерка, мой одногодка и одноклассник. Вот помню, что его отец работал слесарем и всегда ходил в кирзовых сапогах, а летом выходил на крыльцо сушить стопы, которые съедал грибок. И когда он сидел на крыльце рядом с нами, его шуткам и прибауткам не было конца. Он тогда еще потихоньку спивался, и вот теперь стоял, вжимаясь в стену, чтобы хотя бы какие-то мгновения пробыть в этом условном тепле, откуда его мог выгнать любой. Он, наверное, думал, что я так поступлю. Но я пошарил в кармане, отодвинул пальцем железный рубль и, достав оставшуюся мелочь, протянул ему. Этот мой поступок был совершенно неосознанным и был продиктован совсем не жалостью, а чем-то другим. Он протянул не руку, а обе ладошки, сложенные лодочкой. Так делают те, кому в руки льют водичку, чтобы произвести омовение. Он даже не пытался что-то сказать. Рот его был беззубый, а нижняя губа раздута какой-то опухолью. В этот момент дверь с улицы открылась, и в тамбур вошла маленькая бабушка в чем-то черном и совсем в легоньком платочке. Я ее пропустил, а сам вышел на улицу, и уже выйдя, узнал ее. Постоял и хотел рвануть назад в магазин, но ясно понял, что ее там не будет. Это, похоже, судьба за мной приглядывает, а судьба – это тайна, и ее не догонишь. И если я это все даже себе придумал, то все равно это справедливо.
А отец Валеркин был одним из многих сограждан, проживающих здесь. И чем больше их с каждым годом становилось, то есть случалось, что умирало за зиму меньше, тогда сильнее сплачивались отряды «нашенских», которые были главной силой в наведении общественного порядка, и вообще в борьбе с антисанитарией и нанесением вреда экологии. Все жалобы в городе на этих «бывших людей» собирались в конце месяца у того самого секретаря, а потом передавались на реализацию общественности города, то есть «нашенским». Если эти, гонимые, летом могли жить где-то в оврагах, то с приходом холодов они жались к теплу чердаков, подвалов и теплотрасс. Их оттуда вытаскивали «нашенские» с красными повязками и давали кому в голову, кому по печени. Те разбегались, но заживо замерзать было страшно, но они, конечно, замерзали, засыпая в сугробах, а затем вытаивали. Их забирал одноклассник-санитар на своей труповозке. Холодное время для «нашенских» было время сенокоса, когда они поощрялись секретарем, зав. магами, начальниками подвалов и другими такими же благодарителями. И «нашенские» благодетели росли в собственных глазах, а когда убивали кого-то из жертв, просто приходили в эйфорию от собственной безнаказанности, ведь жертвы никак не могли дать сдачи. А меня сейчас все они выталкивали туда, где точно дадут сдачи. А «нашенские»-то были все трусливые, ибо я помню их глаза в тот вечер, когда в зал, где их было 40 человек, включая меня, вошел Федя Загидул с товарищем. Они были «черной сотней», только не крайне правые, а крайне левые. Я всегда думал, что нет ничего более омерзительного, чем когда интеллектуалы обслуживают власть, но сейчас я был точно уверен, что еще более омерзительно, когда ее обслуживают тупые носороги. Тогда каждый день из обихода стиралось слово «человеческое».