Наступил послеобеденный тихий час, и я пошел на игровые участки детсада пострелять из подаренного мне мамой и сестрой ружья. Самым зеленым участком был сектор малышовой группы. Он весь зарос акациями, в которых всегда кричали и дрались между собой воробьи. Я пошел на этот участок. Охота на воробьев окончилась ничем. Мои пули не попадали в них и не могли причинить им вреда. О таком оружии, как простая рогатка, я в те годы даже не подозревал. Ружье перестало развлекать меня. Видимо, я действительно вышел из возраста игрушечных ружей, если даже охота на воробьев с игрушечным ружьем перестала увлекать меня.
Я адаптировался к жизни «на воле», начал привыкать к свободе передвижений и к свободе выбора занятий. Я начал привыкать к жизни вольных людей, но повадки бывшей «сиделой птички» нет-нет да и прорывались в манерах моего поведения.
Во мне мало-помалу стал пробуждаться будущий герменевт. Я хотел понять, что случилось на моем коротком веку, что случилось с нашей страной, нашим государством и со всеми нами.
Однажды – это было еще в Потьме – мы разучивали песню про комиссаров:
Я никогда после лагеря ни от кого не слышал этой песни, но помню, что разучивала ее с нами новенькая, только что присланная женщина-арестантка. Если это было в 1942 г., то мне тогда шел уже пятый год, так как дело было поздней осенью.
Я не знал, что означает слово «комиссар», и спросил ее об этом. Она очень странно взглянула на меня. Я до сих пор не могу понять, почему ее взгляд показался мне странным и, особенно, почему он так запомнился мне. Это какая-то мистика. Она чем-то неуловимым напоминала непрозрачную русалку из повести Н. В. Гоголя «Майская ночь, или Утопленница». По этой непрозрачности Левко, герой повести «Майская ночь», вычислил ее как ведьму, спрятавшуюся меж прозрачных русалок-утопленниц.
Новенькая женщина-арестантка еще раз странно посмотрела на меня и сказала: «Вот ты скоро вырастешь и пойдешь в школу. Если будешь хорошо учиться, научишься писать, читать и считать, тогда ты тоже станешь комиссаром. И тебя все будут любить, потому что комиссаром становится тот, кто знает, что делать, чтобы приблизить победу».
Именно эта женщина-арестантка пробудила во мне тягу к учению. Я очень захотел учиться, но почему-то стал бояться этой новенькой арестантки. Исчезла она из нашей лагерной жизни так же внезапно, как и появилась.
Школа – осознанный путь к осознанной свободе
Первого сентября Лиля отвела меня в школу № 9 (у мамы было суточное дежурство в детсаду). Мы сразу же пришли в классы. Лиля узнала у нашей учительницы, что ее зовут Галина Андреевна и что сегодня будет всего четыре урока, т. е. в 12.00 я могу быть уже дома.
Самое главное, думал я, это поскорее научиться читать. Но оказалось, что сначала надо изучить алфавит. Этим и занялась с нами, первоклашками, Галина Андреевна. Сначала мы учились писать простыми и химическими карандашами, потом, после Нового года, в третьей четверти, стали пользоваться чернилами.
У нашего поколения школьников был очень красивый букварь. Когда его заменили более современными букварями, я понял, как сильно деградировала советская педагогика, занимающаяся начальным обучением.
Первый послевоенный букварь был сделан мастерски. На твердой обложке была размещена репродукция картины великого русского художника Исаака Левитана, родившегося в бедной еврейской семье. Все иллюстрации были такого высокого полиграфического качества, какого я не встречал больше ни в каких изданиях букваря. И я до сих пор не понимаю, почему Сталин не установил свою премию художникам, авторам и издателям этого букваря, по которому усваивали русскую грамоту первые школьники послевоенного набора.
Конечно, страна лежала в руинах, напрягала все силы для восстановления народного хозяйства, но то, что издали такой изумительной красоты букварь, – это говорило о силе духа и воле к знанию, к истине и красоте. Ни буквари брежневской эпохи, ни буквари хрущевского времени в подметки не годятся тому букварю, по которому учились мы, пришедшие в первый класс первого сентября 1947 г. Это было самым ярким событием моей жизни «на воле». Даже поездка в Москву из лагеря в Потьме не оставила такого яркого и глубокого впечатления в моей душе, как овладение первым послевоенным букварем.