– Бабка как-то по-особенному любила, слышал: собаки – единственные существа, которые любят человека больше себя. Ты был пик ее радости, маленький был такой – куча, губы раскатаешь – красные-красные, неулыбчивый, редко-редко улыбнешься, а глаза сияют. Бабка, когда вы вместе груши мыли, или, там, гусей поили, или помидоры собирали, она задыхалась… воздуху не хватало, из груди – хрип, стон, смешок, короче – восторг через край. Как вы сейчас с ней… Как увидитесь? Бог весть. У тебя вон сейчас и губы тоньше, и пальцы короче, и она другая. На самом пороге все видится в другой перспективе.
– В обратной?
– Точно. Самое главное видится в обратной перспективе.
– Прощай папа.
– До свидания. Обними деда и бабку.
– Обниму. Твоя обратная перспектива – я Гера Грек.
– Юность – это возмездие, – я ему вдогонку.
Он не обернулся, может уже не услышал.
***
Поднималось солнце, резко очерченные, побежали из-под колес, длинные тополиные тени.
Ностальгические воспоминания водителя и попутчицы лились без конца. Гера начал клевать носом. Водитель, в недавнем прошлом, зам. главного инженера завода холодильников «Nord», узнал в женщине Александру Осиповну, работницу склада готовой продукции. Довоенная жизнь им виделась, как…
…как безоблачный Первомай.
Первомай – Перворай!
– Мама, – подпрыгнул рядом с мамой мальчик лет семи, – мама, мама, глянь!
Гера вскинул голову.
Впереди, пересекая шоссе, семенили, быстро перебирая лапками, красно-бело-сине-фиолетовые птицы с длинными хвостами. Две. Крупные, с курицу. Следом выскочила из кустов целая стайка, эти поменьше, не такие яркие, совсем не яркие, серенькие. Понеслись вдогонку.
Водитель тормознул. Выключил двигатель.
– Фазаны. Столько развелось, мама родная! Тут мины кругом, охоты нет, вот им и раздолье. Кому война, а кому, вишь ты! Сейчас еще будут. Табунами бегают.
Рядом, из зарослей на обочине выскочил совсем уж крупный фазан с очень уж длинным хвостом; шея синяя и переливается перламутром. Выскочил, побежал – запрыгали тени по его голове, спинке, по хвосту. Бежит, но не спешит, полон достоинства и грации, клюв вперед – властитель степи.
Гера вышел из машины, закурил.
Вышел и водитель, тоже закурил. Узнал Геру – народного героя.
– Грек?
Гера курил.
– Уезжаешь?
Гера курил.
– Совсем, или как?
– Совсем, – Гера придавил каблуком окурок.
Сел в машину.
Ехали молча.
Слева заканчивалась лесополоса; закончилась и сразу явилась Саур-Могила – высокий холм, почти гора. Чехов писал, что с макушки этой горы видна не только степь – безучастная, равнодушная, поглощающая всё и всех – с надеждами, мыслями и желаниями; степь индифферентная и бесконечная… оттуда можно увидеть и как далеко-далеко вдруг могут блеснуть рельсы. Блеснут – а значит, возможна другая жизнь.
Скоро и море. Слева. Настоящее, с портом и кораблями. Домики белеют какие-то, а ниже, ближе к берегу растянулись прибрежные строения, эти покрупнее домиков. И все в мареве колышется – Таганрог.
– Был я в том Таганроге, – дед, поднялся, спустил ноги с кровати, – пшеницей в порту торговал.
– Купец! Сидел бы дома, семья б была. А так… Не пришлось бы Иван Алексеича убивать, – подала голос бабка.
– У-у-у! Внук тут, а то сказал бы я тебе.
Помолчал.
– Не убивал его никто. В Ворнцовке он, поняла. Бегает. Дристун.
– Правда? Трофим, правда?
Гера вытащил сигарету из пачки, пошел во двор.
Дед смотрел в окно, видел, как Гера щелкнул зажигалкой, присел на скамейку, улыбнулся чему-то. Дед тоже скривил губы, посмотрел на бабку:
– Правда, правда. Сенька видел его на базаре в Воронцовке – борода по пояс, обрит на лысо, прямо чеченец. На базаре его видел Сенька. Говорит, что поросят он продавал. По голосу, говорит, узнал, потом пригляделся – точно, гармонист. Так что, умирай спокойно, манюня, живой твой Ванька, – и тихо прошипел, – шалава!
– Зря ты, не было у меня с ним ничего.
– Да?
– Да. Помнишь, Джим в коме лежал у себя там, после взрыва в метро.
– Ну?
– Я ездила к ним, помнишь?
– Ездила и что?
– Я съездила – он поднялся. Живет, здоровый.
– Ты к чему?
– Не хотела говорить, и не говорила никому, но скажу. Скажу!
– Скажи, скажи. Чего ж такого мы не знаем?
– Я, если на курицу посмотрю, ну, так вот, посмотрю, курица эта яйца начинает нести большие. И вообще. На парня посмотрю, к нему сразу девки липнут.
– О! А к тебе?
– Я его пожалела, он же кроме, как свиней резать, в остальном такой бестолковый. А тут, помнишь, он заколол нашего кабана, а кабан как сиганул, и через весь хутор с палеными боками, помнишь. Из костра выскочил. Потом упал у конторы. Вижу, Гришка от обиды аж захирел. Я и стала на него смотреть. Пожалела. Бабы тоже как-то… мимо, мимо. Хотела, чтоб ему лучше стало, я и посмотрела.
– Ох, ты! Смотрящая. Красавица!
– Знаю, что не красавица. Не была никогда. И чё? Думаешь, страдала? Некогда было страдать, день-деньской – кобели вереницей. Я крепкая. Сам знаешь.
– И что ты с Гришкой?