Значит, и она его обвиняет. Мрачнее тучи, она — прямо перед ним, так близко, но она недостижима, она вне той конструкции времени, которую он построил для нее в своем воображении, она сидит в том же углу того же кафе, где они столько раз встречались, неприметном, но не слишком укромном — уж не настолько, чтобы не видеть каждого, кто входит в зал. Сколько раз держались они здесь за руки, сколько раз соприкасались коленями под этим столиком. Давали щедрые чаевые официанту, чтобы он оставлял им этот диван, не сажал рядом других посетителей, чтобы приносил им по чашечке кофе и больше не докучал, если его не подзывали. Официант прекрасно знал, как обслуживать такого рода парочки — тайные или по меньшей мере подозрительные: солидные, в возрасте, кабальеро с юными сеньоритами, найденными через пословно оплачиваемые рекламные объявления в газете, замшелые влюбленные или любовники, запутавшиеся в вязкой рутине супружества, которым недостает денег снять на часок комнату в доме свиданий. Но наступает такое утро, когда известное место вдруг оказывается другим; столь знакомое и любимое лицо, вроде бы не изменившись, становится совсем чужим. Игнасио Абель взглянул на свое отражение в зеркале: на лице не только следы бессонной ночи в больнице, но и стыд, угрызения совести; на это лицо вчера вечером смотрели его дети, прежде чем заметили письма и фотографии неведомого им человека, это лицо увидел в больничной палате шурин, разглядев на нем стигматы неверности, — наконец-то, после стольких лет неослабного бдения, когда он не позволял обмануть себя невинным видом, на который купились все остальные, тем самым, перед которым благоговела и которому полностью доверилась сестра. Над мраморной столешницей он протянул к Джудит руку, но она свою убрала. Предпочла не смотреть на него, пока он шел от дверей в противоположный угол, или, быть может, просто не заметила его появления, погрузившись в собственные терзания; не поднялась навстречу, чтобы прильнуть к нему так страстно, словно они не виделись целую вечность, подставить ему губы, соблазнительно выставить вперед ножку, которую он на целую секунду зажмет между своих ног. Вышло время, завершился период безгрешности, и только теперь они стали интересоваться, как долго он продлился и какой ценой: лицо, что представало его глазам столько месяцев, столь же свободное от вины, как и от малейшей тени внешнего мира, уже исчезло, того лица он, быть может, больше никогда не увидит — выражение этих глаз стало другим навсегда. В этом месте, столько раз служившем пристанищем их любви, теперь они недоверчиво смотрят друг на друга, пряча глаза, будто сообщники по подлому преступлению — в далеком от центра города заведении, в полумраке, разбавленном желтенькой электрической лампочкой, напоминающей язычок пламени над газовой конфоркой. Джудит стыдилась не меньше его: стыд ее был следствием воспитания, основанного на довольно строгих моральных принципах. Ее внезапно взяла оторопь перед собственной несостоятельностью, перед своей добровольной слепотой, так долго длящейся, будто бы не причиняя никому вреда и не требуя внимания, и словно некий порыв ветра раздул туман, развеял опьянение слов и желаний, в коконе которых жила она эти последние месяцы, пробудив к жизни смерч ее собственной обвиняющей цельности. Реальная жизнь в другой стране и на другом языке казалась ей устроенной по другим, гораздо менее строгим законам; то, что было желанным, то, на что она решилась, было чем-то средним между мечтой и литературным сюжетом (книгой, которую она так и не начала писать, но которая тем не менее как будто всплывала в памяти или была реальностью). Знамения и предупреждения она улавливала, но предпочитала не замечать. Свыклась с унизительными привычками: притворством, подпольной жизнью, ложью; все это оказалось завернуто в литературу с ее иллюзией приемлемости собственной капитуляции. Ей не стоило труда отодвинуть в сторону свои принципы эмансипированной женщины, по-детски вообразив, что теперь она обитает в неком любовном романе, погрузившись в сумерки, населенные призраками и эхом голосов, будто сидит в зрительном зале, столь же далеком от реальности, как и само кино. И вот зажглись люстры, и она, беспомощно и недоверчиво хлопая глазами, заморгала, выйдя на яркий, режущий глаза уличный свет; выпрыгнув в это июньское утро, в которое прозвучала эта новость, — и ровно в тот миг, когда, сняв трубку, она услышала его голос, ей стало ясно, что он скажет нечто непоправимое, и она поехала на такси через весь Мадрид в это малолюдное тоскливое кафе, где получит подтверждение предугаданного; а вокруг — холод вещей, что раньше казались уютными, вокруг — театральные декорации, куда по ошибке проник все изобличающий дневной свет, осветив кое-как покрашенные фальшивые арки, пыльные подмостки, искусственные цветы, выцветший занавес. В неком санатории лежит в коме женщина, которую именно она, Джудит, мягко подтолкнула к краю пруда, и эта женщина погрузилась в воду, не сделав ни единой попытки воспротивиться смерти. Джудит прекрасно помнила тот единственный раз, когда они виделись, помнила, как и сама окинула ее внимательным взглядом, в котором было нечто провидческое; как отметила, что женщина эта кажется намного старше мужа, что ни ее фигура, ни возраст как-то не вяжутся с подвижной девочкой, что кинулась к отцу и обхватила за талию, когда тот, завершив свою лекцию, спустился с кафедры. Как давно это было — в начале октября, в те далекие дни, окутанные теперь дымкой неопределенности, с которой вспоминаются границы времен, когда стоишь на краю, но не знаешь этого, когда переступаешь порог, но об этом еще не догадываешься. Было нечто, что никак не сопрягалось в этой женщине и этом мужчине: пытливый взгляд делал его моложе — взгляд и явное внимание к своей внешности, а еще постоянное внутреннее напряжение человека, не удовлетворенного достигнутым и подспудно сопротивляющегося тому, чтобы счесть свою жизнь устоявшейся. В этом они и не совпадали: ей был присущ фатализм, сглаженный покладистостью и питаемый меланхолией; а ему — упования, не до конца осознанное тщеславие, нестойкое соединение неуверенности и самомнения мужчины, который все еще ждет чего-то либо всего, который не довольствуется достигнутым и срывается с места, словно беспокойный гость, ожидающий чего-то или кого-то и не зная, кого именно. А рядом с ним — дочка, почти девушка, но с детскими повадками, словно на полдороге между детством и юностью: обнимает отца с непосредственностью маленькой девочки, с естественностью и даром обольщения, которым никогда не обладала ее мать. Гладя дочку по головке, он уже искал глазами Джудит — осторожно, чтобы никто не проследил его взгляда. В нем было что-то чрезвычайно беззастенчивое и бесконечно потаенное: глаза его прощупывали стремительно и вместе с тем весьма основательно, и она почти физически ощутила этот исследовательский взгляд — словно чужая рука или дыхание коснулись кожи. Все представлялось неизбежным еще до того, как случилось; все было немного нереальным, было частью жизни, поставленной на паузу в силу ее положения иностранки, лишенной притяжения своей страны и будто витающей над землей от легкого опьянения чужим языком, как от избытка кислорода в воздухе, настолько очищенном от памяти, что в нем абсолютно все сверкает яркими красками. Ни слова не напечатав на новенькой портативной «Смит-Короне», занявшей постоянное место на столе в ее комнате, она уже жила так, будто работала над деталями романа — истории европейского путешествия героини Генри Джеймса, которой, собственно, сама и была; как и той, кого она представляла за чтением этого романа в публичной библиотеке, возле окна, откуда доносится уличный шум и голоса ее родного квартала, хоть вживую она их уже и не слышит: призывные крики — на идише, русском и итальянском — уличных торговцев, ржание лошадей, клаксоны автомобилей. При этом, в отличие от героинь Джеймса, наделенных недюжинным умом и широкой душой, у нее-то была возможность путешествовать в одиночку, ни от кого не завися, самой зарабатывать на жизнь, сидеть одной за столиком кафе, ни у кого не спрашиваясь; ни у кого не было права запрещать ей что-либо, определять для нее границы дозволенного. Но что сделала она со своей свободой, так недешево ей доставшейся, что сделала с надеждами, возложенными на нее матерью, со своим романом о Европе? Этим утром она поняла, как все это бесследно тонет в заурядном кафе на окраине Мадрида, где грязный пол усыпан опилками и окурками, где в воздухе витают легкие запахи писсуара и прокисшего молока, где стоят затертые плюшевые диваны и висят мутные зеркала и где сейчас сама она сидит перед мужчиной — женатым и намного старше ее, с которым ее связывает вовсе не любовь бестрепетной героини Генри Джеймса, а банальнейший адюльтер. С раннего детства в ней жила идея свободы — оборотная сторона горькой участи ее матери, но последние месяцы, нимало не терзаясь угрызениями совести, она участвовала в обмане женщины, в которой вполне могла бы узнать себя ее мать. Быть может, именно это сходство она неосознанно подметила в тот единственный раз, когда видела Аделу, разглядев за витриной испанской сеньоры из высшего круга мадридской буржуазии — далеко не первой молодости, выглядящей старше тех лет, что можно было ей дать, судя по возрасту дочки и светскому облику мужа, с которым время обошлось гораздо менее жестоко, чем с ней.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Поляндрия No Age

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже