Даже злобная, через губу, черствость испанских милиционеров задевала не так сильно, как холодность французских жандармов в безупречной форме, грубо покрикивавших на испанских крестьянок, которые пугались так сильно, что не могли этих распоряжений понять. Возвышаясь над всеми, лучше одетый, отвечающий жандармам по-французски, Игнасио Абель понимал, что на него тем не менее распространяется то же самое презрение, и это осознание родило горькое чувство братства. Он тоже был sale espagnol[36] с той лишь разницей, что хорошо понимал эти оскорбления; впрочем, большая их часть не нуждалась в формулировках — их основания просто бросались в глаза, стоило лишь шагнуть за границу: чистенький вокзал, гладко выбритые жандармы с безупречно твердыми воротниками, с лоснящимися щеками хорошо питающихся мужчин, вокруг — плакаты с видами Лазурного берега и рекламой трансатлантических путешествий, а не с революционными или военными лозунгами, огромные окна ресторана, светящаяся вывеска отеля. Перейдя границу, он внезапно понял, в чем заключается кошмар его собственной испанской болезни, скорее всего неизлечимой, от которой разве что можно сбежать, хотя, что правда, то правда, он вполне умело скрывал ее симптомы: прежде всего, старался как можно быстрее отойти от своих соотечественников — тех самых, у которых нет ни шанса не привлечь к себе косые взгляды, убрать с глаз долой стигматы своей инаковости и бедности: береты, плохо выбритые лица, черные шали, темные нижние юбки, огромные узлы за спиной, грудные младенцы, сосущие отвисшие груди, — все эти испанские беженцы, что лавиной сходят из вагонов третьего класса и тут же, на перроне, подобно цыганам, разбивают лагерь. Но он-то ехал первым классом; он может войти в ресторан на площади, сесть за столик возле окна и распить за ужином бутылку прекрасного вина; укрывшись за шторами ресторана, он может приятно скоротать время до поезда в Париж, смакуя рюмочку коньяка и поглядывая на своих соотечественников, которые делят между собой шматы сала, ржаной хлеб и консервные банки с сардинами на ступенях вокзала. Успев за последние годы утратить инстинкт бережливости и страх перед завтрашним днем, он еще не приобрел привычку считать деньги и не мог отказать себе в том, что так долго окружало его жизнь комфортом. Пока что его еще защищал социальный статус. Однако тем же вечером он лишился и этой защиты. Это случилось в скором поезде до Парижа: билетов в первый класс не было, и пришлось купить билет во второй класс, причем без места. И очень скоро, с позором, его изгнали с занятого им кресла: после первой же остановки, когда в купе вошел весьма сердитого вида пассажир и тут же, в присутствии контролера, потребовал освободить место согласно купленному билету. И окинул Игнасио Абеля уничижительным взглядом, когда, выходя в коридор, тот протискивался мимо: растрепанный, с чемоданом в руке — изгнанный взашей из сна и с занятого им места узурпатор, прав на которое у него не было, потому что неотъемлемое право именно на это место принадлежит французскому гражданину с жидкими прядями, прикрывающими лысину, и неким значком на лацкане пиджака. Он пока еще не научился не обижаться, не обращать внимания на подобные вещи; спать где угодно и в какой угодно позе; не рассчитывать на уважительное к себе отношение, которое было чем-то самим собой разумеющимся в прежней жизни. Коридор поезда был набит людьми, и прошло немало часов, прежде чем ему удалось устроиться на полу и подремать в обнимку с чемоданом. Разбудил же его бесстрастный пинок жандарма, и от этого пинка много дней острой болью ныла его гордость — наверное, первый серьезный урок в процессе его ученичества. Однако он так и не научился молча принимать унижение, без гнева в душе, и быть благодарным за благосклонность того, кто запросто мог бы причинить ему вред, — не возмущаясь по поводу мелочной тирании.