При рукопожатии тощая рука Морено Вильи оказалась необычайно холодной. Стоял сырой, пронизывающий до костей холод — такой же, как в коридорах и мрачных часовнях Эскориа-ла. «Как же я вам завидую, Абель: отправиться сейчас в Америку, сойти на твердую землю в порту Нью-Йорка… Столько лет прошло с тех пор, как я сам туда ездил, а кажется, что это было вчера. Когда вы позвонили предупредить, что зайдете проститься, я взял на себя смелость приготовить для вас подарок». На столе перед ним лежит книга; прежде чем вручить ее, он откинул обложку и написал несколько слов на первой странице. И ведь хранится же где-то сейчас этот экземпляр, если, конечно, он по-прежнему физически существует: стоит, нужно думать, на полке в библиотеке или у букиниста — листы ломкие, пыльные на ощупь. После стольких лет, благодаря дарственной надписи, этот экземпляр ценится выше. Посвящение сделано нечетким, будто пишущий осторожничает, почерком Морено Вильи, в котором можно заметить сходство с серией его рисунков. Под красными буквами заголовка «НЬЮ-ЙОРКСКИЕ ОПЫТЫ» можно прочесть: «Игнасио Абелю в надежде, что эта книга послужит ему чем-то вроде путеводителя в его путешествии, октябрь, Мадрид, 1936, от его друга X. Морено Вильи». «Это одна из тех книг, что публикуются, дабы их никто не читал, — сказал он, словно извиняясь. — Хорошо еще, что тонкая. Я написал ее по дороге обратно. А вы сможете прочесть по дороге туда. Вы даже не представляете, как я вам завидую». Теперь можно сказать «прощайте» и никогда больше друг друга не увидеть. Снова эта тоска, этот скорбный ритуал расставания: точно так же, как и утром Негрин, Морено Вилья отправился с ним до выхода, сопровождая его по пустым коридорам и пышным залам в стиле рококо, где время от времени раздавался бой часов с маятником: сначала били одни, потом другие. По дороге им встречались лакеи в коротких панталонах и камзолах, нагруженные коробками с бумагами, секундой позже показался солдат в форме, толкавший перед собой громадный сундук на колесиках.
— Президент уезжает, — сказал Морено Вилья. — Говорит, что против своей воли.
— Уезжает из Мадрида? Ситуация настолько плоха?
— Кажется, правительство не хочет рисковать. Но дон Мануэль человек мнительный, и он, пожалуй, думает, что это такой способ от него избавиться.
— О нем всегда отзывались как о трусе.
— Не думаю, что на этот раз он просто испугался. Такое впечатление, что он крайне устал. Идет порой по коридору мне навстречу и не замечает. Не слышит, что ему говорят. И не потому, что ход войны его не интересует, а потому что уже не надеется, что кто-нибудь скажет ему правду. Вы, верно, знаете его помощника, полковника Эрнандеса Сарабию? Культурный человек, довольно начитанный. Так вот, он мне поведал, что президент по ночам почти не спит. Просыпается от звуков расстрелов и криков с Каса-дель-Кампо, в точности так, как еще недавно это было со мной, в резиденции. Эрнандес Сарабия говорит, что когда тихо, а ветер дует с той стороны, то можно расслышать даже хрипы тех, кто умирает не сразу. А вот летом, стоило выстрелам стихнуть, спустя какое-то время в пруду снова начинали квакать лягушки.
В дальнем конце коридора, четким силуэтом на светлом фоне высокой балконной двери, выходящей на запад, я вдруг замечаю — будто я тоже тогда это видел и мог бы теперь вспоминать — неподвижную фигуру в сероватом свете дождливого утра, словно на старой черно-белой фотокарточке. С такого расстояния первым, что заметил Игнасио Абель, стало движение руки, лениво подносящей ко рту сигарету, в то время как вторая была заложена за спину — мясистая рука на черном фоне пиджака, слегка приподнятого позади выпуклыми формами. Президент Республики вышел из своего кабинета, где несколько долгих часов писал в доставлявшем ему такое удовольствие электрическом свете, чтобы размять ноги и выкурить сигаретку, и теперь стоял лицом к высокому окну, устремив взгляд к горизонту с сосняками и вершинами Сьерра-де-Гвадаррама, укрытыми в то утро тучами, стоял в той же позе, в которой когда-то, не так уж и давно, смотрел на толпу, что заполнила Восточную площадь и приветствовала его, скандируя его фамилию, тем майским днем, когда он стал президентом. Тогда он стоял у мраморной балюстрады балкона над морем людских голов и оглушительным ревом площади и точно так же курил сигаретку, словно погрузившись в созерцание природы с выражением то ли отстраненности, то ли скорби на лице. Услыхав шаги, он медленно повернул голову:
— Пойдемте со мной, поздороваемся с президентом.
— Что вы, Морено, мне не хочется его беспокоить.
— Но он потом обязательно спросит, кто это со мной был, и уж точно обеспокоится, если подумает, что я принимал вас здесь, у него за спиной: решит, что я тоже плету заговор.
Когда президент выдыхал дым, лицо его в форме луковицы расширялось.
— Дон Мануэль, — произнес Морено, — вы, я уверен, конечно же, помните Игнасио Абеля.