Так что же это за триада? Отнюдь не три монады, как утверждает даже сам Ямвлих, а всего лишь нематериальный эйдос, определяемый вне всякой связи с монадами[1144]. Впрочем, это даже и не эйдос (ибо какая могла бы быть в объединенном собственная определенность внешнего облика?[1145]), а само единое, которое является цветом эйдоса. Однако ведь это не то единое, которое, в согласии с природой, расцветает подле одного из эйдосов, например подле триады, и, конечно же, не то, которое связано со всеми эйдосами, вместе взятыми[1146]. Ведь последнее единое соответствует разделенному; таким образом, оно не будет тем единым, которое соотносится с нерасторжимой триадой. Напротив, триада опять-таки обозначает начало, середину и конец объединенного, при том, что и они выступают как объединенные[1147]. Далее, простое единое не было признано нами арифметическим, оно указывало на единую простоту всего. И следующая за ним так называемая неопределенная диада вовсе не основывалась на двух монадах, напротив, при посредстве самой себя она появлялась как причина, сама по себе порождающая все и связанная с единым. Им обоим соответствовал отец, способный рождать все; разумеется, из них троих составлялось объединенное — как бы энергия, появляющаяся на свет благодаря силе. Следовательно, из этих монады и диады возникла триада, в согласии с природой владеющая объединенным и, конечно же, являющаяся диадой, совершившей возвращение к единому, а потому ставшей отеческим умом.
Однако, говоря так, разве будем мы вести речь о трех <моментах триады>? Пожалуй, отец-то, имеющий силу и порождающий все следующее за ним, и есть сама триада в целом[1148]. Стало быть, триада — это монада, причем монада, являющаяся не началом числа, а причиной как монады, так и любого числа вообще, и она существует не в каких-то собственных очертаниях — наподобие выделившегося эйдоса,— а как однородная простота всего. Так являются ли эти три вещи тождественными или иными друг другу? И оказывается ли триада монадой? Пожалуй, ни одно из этих утверждений не соответствует истине. В самом деле, там нет ничего подобного: ни тождества, ни инаковости, ни триады, ни противоположной последней монады, поскольку умопостигаемому не может соответствовать никакая антитеза. Следовательно, оказывается ли объединенное тем же самым, что единое? Или единое — тем же самым, что многое? Или же многое — тем же, что объединенное? Разумеется, я этого утверждать не стану. Так почему же все — не эти три вещи? Да потому, что ничуть не менее верно и обратное суждение, ибо мы также говорим, что единое — это многое, а многое есть все, и что нет одного или другого. В самом деле, единое — вовсе не какое-то единое своеобразие, оно такое же, как и все, а все выступает всем не в качестве всего, а как единое, и то же самое относится ко многому. Поскольку единое — это не-единое, все оказывается определенным многим[1149]. Хотя выше мы и говорили, что «все» означает второе начало, выступающее как все, соотнесенное с единым, то сейчас, несколько изменив свое мнение, давайте лучше скажем, что все и многое не тождественны, но что всем стало многое, обретшее сверх того границу, поскольку как собственно многое оно беспредельно. Следовательно, единое — это отец, многое — неопределенная сила единого, а все — ум отца[1150]. Кроме того, всем было многое, ограниченное пределом в виде единого при своем возвращении к нему. Ты видишь, что многое по своей природе занимает промежуточное положение между единым и всем: единое — это лишь простота, а все — единство всех вещей, вместе взятых. Следовательно, ум возник как объединенное; подобно тому как в умном все обладает своими очертаниями в виде эйдоса, в объединенном оно слито в неописуемости как единое[1151]. Стало быть, эта самая природа, будучи простой, оказывается и монадой, и многим — ибо такова простота, объемлющая многочисленное и беспредельное,— но, однако, к тому же и всем, так как многое в ней ограничено единым, поскольку связано с ним. А не является ли она монадой благодаря положенному в основу, если обладает тремя собственными признаками?[1152] Мы в этом случае, не будучи в состоянии постичь единый предмет, связующий эти три вещи, производим разделение. В самом деле, желая определить другое, мы называем его вместо единого многим, поскольку вместо составленного из стихий указываем на сами стихии. Подобно тому как в применении к последним мы считаем нужным рассматривать предшествующий им или возникающий в дополнение к ним эйдос, восходя к нему от этих самых стихий, так и в данном случае тем более необходимо отринуть определенные собственные признаки и совершить восхождение к единой и простой природе, на основании которой в низшем возникает раздельность этих самых собственных признаков.