Во-вторых, поскольку машина принимала форму новых научных инструментов, она воплощала позитивный идеал наблюдателя, но такой, который резко контрастировал с гением наблюдения XVIII века. Машина была терпеливой, неутомимой, всегда бодрствующей, выходящей за пределы человеческих чувств. И здесь ученые снова брали пример с популярной риторики чудотворства машин. Бэббидж с воодушевлением писал о преимуществах механического труда для задач, требующих бесконечного повторения, большой силы или утонченного изящества. С особым энтузиазмом он относился к возможностям использования машин для наблюдения, измерения и записи, поскольку они противодействовали всем слишком-человеческим слабостям: «Одним из огромных преимуществ, которые мы можем извлечь из машинерии, является обеспечиваемый ею контроль в отношении невнимательности, лености или недобросовестности человеческих существ»[262]. Подобно тому, как фабриканты наставляли своих работников, приводя в пример более продуктивную, более аккуратную, более умелую машину, ученые наставляли
В-третьих, и это самое важное для наших целей, машина, как представлялось, давала изображения, не зараженные интерпретацией. В действительности этот посыл никогда не реализовывался полностью – ни камера-обскура, ни регистрация колебаний звука на закопченном стекле, ни фотография не могли полностью избавить атласы от интерпретации. Тем не менее продолжающиеся притязания ученых на такого рода свободную от суждения репрезентацию являются доказательством интенсивности их желания получить совершенное, «чистое» изображение. В этом контексте машина олицетворяла собой подлинность: она была одновременно наблюдателем и художником, свободная от внутреннего искушения теоретизировать, антропоморфизировать, приукрашивать или интерпретировать природу. То, чего человеческий наблюдатель мог достичь лишь железной самодисциплиной, машина достигала без всяких усилий – таковы, по крайней мере, были чаяния. Здесь конститутивные и символические функции машины теряют ясные очертания, поскольку машина казалась одновременно и средством механической объективности, и ее символом.
Наблюдатель теперь стремился быть машиной – видеть так, как если бы его внутреннее око разумного зрения было преднамеренно ослеплено. К середине XIX века Отто Функе, химик-физиолог из Лейпцигского университета, делал все, что было в его силах, чтобы превратить себя в такое регистрирующее устройство. Ему были не нужны необузданные полеты фантазии, интерпретирующие схемы или даже претензии на обширные познания – все, что могло изменить образ, каким он был виден через микроскоп. Помимо прочих целей, такие химики-физиологи, как Функе, стремились выделить химические составляющие телесных жидкостей. Сам Функе был первым, кто кристаллизовал гемоглобин в 1851 году, что было решающим шагом в объяснении его функции в качестве переносчика кислорода. Два года спустя, в своем «Атласе физиологической химии», он настойчиво утверждал: «Я попытался воспроизвести природный объект в его мельчайших деталях и даже с педантичной точностью, насколько это позволяли сделать карандаш и граверная игла; прежде всего, воспрещая малейшую идеализацию, как со своей стороны, так и со стороны литографа». Быстро признав, что такая абсолютная привередливость была дерзким проектом, который невозможно осуществить в полной мере, он тем не менее счел своим «непреложным долгом» попытаться сделать это. Функе утверждал, что ни один рисунок не был позаимствован у предшественников. И в самом деле, он мог «добросовестно подтвердить», что рисунки – каждый отдельный кристалл или клетка – были сделаны с реальных микроскопических объектов, «в точности такими, какими они выглядят под микроскопом, а не в соответствии с идеальными моделями»[263].