Пока жил Алешка, все было нормальным, все казалось нормальным, а потом его не стало, но машина работала все так же безупречно четко, и она поплыла в никуда, отчетливо понимая, что каждый день все дальше и дальше отдаляет ее от него. Надо было уйти, тогда же уйти, но не хватало сил, казалось, никогда не хватит сил, а машина катила по ровной асфальтовой дороге, и только однажды ее тряхнуло на ухабе — когда я вернулась из больницы и сказала, что у нас больше не будет детей. Такого программа не предусматривала, машина стала человеком, растерянным, взбешенным, оскорбленным в своих лучших чувствах, но это уже ничего не могло изменить.
Машина, подумала она, черствая равнодушная машина… Ах, как это легко и просто: представить его машиной, а его — жертвой уличного происшествия: мало ли людей гибнет под колесами машин! Вспомни, сколько горя ты ему принесла, сколько стыда он из-за тебя набрался. Вспомни, все вспомни. Как ты возвращалась, цепляясь за перила лестницы, чтобы не упасть, и презрительные взгляды соседей, и шепоток за спиной: стерва, алкоголичка… Легко ли ему было это слушать… молодой, красивый, талантливый — с таким булыжником на шее. Над ним смеялись, на него показывали пальцем, ты тянула его за собой, на дно, и он отпихнул тебя, — чего же ты хочешь? Он тебе ясно сказал там, в Новинках, когда ты умоляла дать тебе еще один шанс, один-единственный, — он тебе ясно сказал: «Я больше не имею права смотреть, как ты погибаешь, и не хочу катиться за тобой. У меня новая работа, новые люди, мне нужно устраиваться надолго, может быть, на всю жизнь, и я не хочу, чтобы здесь повторилось то, что уже было в Ленинграде. Возможно, я еще как-то примирился бы с насмешками, с презрением, но я никогда не примирюсь с тем, что не смогу спокойно работать. Работать и оглядываться на дом, требовать от сотрудников, а в ответ слышать: сам дурак, — это уж слишком. Пойми, ты больна: я врач, и знаю, что говорю. Нет ничего стыдного — вылечиться от болезни, как бы она не называлась: раком, алкоголизмом или туберкулезом. Ты вылечишься, и все еще у нас будет хорошо».
Верил ли он в то, что говорил? Поди знай… Очень целеустремленный человек. Как танк. А что ему оставалось делать? Не знаю, не знаю… Может, дать мне последний шанс? Пожалуй, нет, не имело смысла. Теперь я понимаю: надо было лечиться, сама я бы с этим не справилась. Так в чем же ты его обвиняешь? Я его не обвиняю. Наверно, я по сущности своей нянька. Вытирать сопли, утешать, водить за ручку. Осчастливливать… господи, какое неуклюжее слово. Делать человека счастливым. Чувствовать свою нужность, необходимость.
Так что же, подумала она, ты сделала Димку счастливым? Он стал трезвенником, написал наконец свою книгу? Нет. Конечно, он меньше пьет и больше работает, но если бы именно в этом заключалось счастье… Он говорит: хочется домой. Поеду в командировку — хочется домой. Сижу с ребятами в ресторане — хочется домой. Выберусь на рыбалку — хочется домой. Всегда хочется домой. Потому что дома — ты. Что бы я ни делала: стирала, готовила обед, читала — он может часами стоять возле меня и смотреть, и улыбаться каким-то своим мыслям. Если разобраться, мы живем монотонно и однообразно: работа, книги, иногда кино, театр, гости; если бы у нас был ребенок, но его не будет, и нечего об этом думать. У меня уже есть ребенок, костлявый, сутулый и слабый, неужели его так долго держат в поликлинике? А может, он уже давно вернулся в редакцию?.. Нет, позвонил бы.
Она вспомнила шоколадный торт в размокшей коробке, и как заливисто Димка смеялся, глядя на этот торт, и себя на уголке стула, и черную лужицу, которая натекла на пол с ее плаща, и тишину, оборвавшую смех, и его горячие руки на своих плечах, и странную слабость, словно она ждала этого, словно именно за этим и пришла, странную слабость во всем теле, когда он отвел ее волосы и прижался губами к шее.
И был вечер…
И была ночь…
А к утру, когда уже начало светать, она почувствовала, что умирает с голода, и Димка тоже умирал с голода, а в доме не было ни крошки хлеба, никакой еды, кроме огрызка засохшего окаменевшего сыра, и они ели сладкий до приторности шоколадный торт и пили «варголый», незаваренный кипяток. Потом она подумала, что мать, наверно, уже обзвонила все больницы и все вытрезвители, и стала торопливо одеваться, но Димка схватил ее за руку и сказал: «Не уходи. Пожалуйста, не уходи. Я сам… Сейчас я им позвоню». Он усадил ее на кровать, вышел в коридор, и она услышала его голос: «Валентина Николаевна? Агеев. Не волнуйтесь, со Светланой все в порядке. У меня… то есть у себя: видите ли, она всемилостливейше согласилась выйти за меня замуж. Извините, подробности она вам расскажет утром, мне не хочется ее будить». Он вернулся, осторожно обнял ее. «Я не очень наврал?» — «Как хочешь».