Мужчины, все трое, получили основательное и строго классическое образование. «Рим, единственный»… Говорить по-латыни им легче, чем во время поездки за границу спросить дорогу по-немецки или по-английски. Это ниже их достоинства. Пусть северные варвары учатся нашему языку. Все трое живут идеалами прошлого. Эти добрые христиане без всяких оговорок восхищаются язычеством Морраса[71]. Вот это подлинный римлянин! Все они веселы, умеют пожить в своё удовольствие и не прочь развлечься в мужской компании вольными анекдотами. К обедне они ходят вшестером, всем семейством, — крайне умилительная картина. Кругозор их узок, но обрисован чётко, как те французские пейзажи с чистыми, гармоническими линиями, где холмы охватывают кольцом древний, но не меняющийся городок. Парижский приход ничем не отличается от такого захолустного городка. То, что находится за его чертой, не вызывает у парижан вражды, а только лёгкую насмешку, предубеждение, ни на чём не основанное, но прочно засевшее; живут маленьким тесным мирком — остального не знают и не замечают. А наверху — бог, клочок неба и белые колокольни церкви Сен-Сюльпис, где поют колокола.
Но когда правительство Республики призвало обоих сыновей, чтобы скормить их вражеским пулемётам, никто из семьи даже не пикнул: «Негодяйка»[72] стала священной. Все шестеро горюют, но они затаили свою боль. Они хорошо усвоили, что кесарю — кесарево. Бог — он не взыскателен. С него довольно души. Тела ему не нужно. Он даже отказывается от права судить поступки. Он судит только намерения. Кесарю это на руку. Он завладевает всем.
На третьем этаже живёт вместе с сыном г-н Жирёр, профессор-правовед, уже несколько лет как овдовевший. Жирёр тоже с Юга, но совсем другого Юга — это севенский протестант. Он мнит себя свободомыслящим (самообман, которым тешит себя не один учёный колпак в нашем университете). Но в глубине души это «парпальот»[73], как выражаются молодые Бернардены, потешаясь в своём кругу над его деревянной фигурой и миной проповедника времён Адмирала[74]. Человек он весьма порядочный. До крайности суровый в вопросах долга и начинённый моральными предрассудками (самыми худшими из всех, так как они беспощадны). При всём своём почтении к верхним жильцам и несколько натянутой, но изысканной вежливости, никогда ему не изменяющей, он воздаёт им, что называется, той же мерой. Он искренне стремится не быть пристрастным, но в его глазах католицизм — это своего рода порок, органический изъян, который накладывает свой отпечаток даже на самых честных людей, что бы они ни делали. И он нисколько не сомневается, что именно католицизм — причина заката латинских наций. А между тем Жирёр — добросовестный историк, он старается вытравить всякий намёк на страсть из всего, что он говорит и пишет, рискуя показаться скучным и пресным. И Жирёр действительно скучен в своих лекциях, подкреплённых документами, уснащённых цитатами, окаймлённых сносками и к тому же произносимых монотонным гнусавым голосом. Свою историческую критику он незаметно для себя обесценил предубеждениями, в которых даже не отдаёт себе отчёта, — до такой степени они кажутся ему непреложными, — и полным отсутствием гибкости, неумением правильно ориентироваться среди разнообразных взглядов. Этот начётчик, всё перевидавший в книгах и многое видевший в жизни, сохранил под своими сединами комическую, трогательную, ужасающую наивность, а она является благоприятной почвой для всех разновидностей фанатизма. Нравственное чутьё у него высоко развито. Но психологическое — отмерло. Тех, кто на него не походит, он понять не в состоянии.
Его сын — в том же роде. Это историк, молодой доктор с дипломом Сорбонны; недавно, в тридцать лет, он превосходно защитил диссертацию и теперь смотрит на мир сквозь очки теорий. Своих собственных, разумеется. А не мешало бы проверить стёкла у оптика. Но он далёк от такой мысли. Он, как и отец его, не согласен, что «вначале было дело». «Вначале — принцип». Республика — это принцип. Завоевания первой Революции непреложны, как теорема. Начавшаяся война есть следствие, неизбежно из неё вытекающее. Цель войны — установить демократию и мир во всём мире. Им не приходит в голову, что было бы, пожалуй, умнее начать с сохранения этого мира. Но они не сомневаются, что нарушители мира — те отсталые народы, которые не желают понять и принять истину. И, стало быть, для всеобщего блага — и их собственного — надо навязать им эту истину силой.
Можно подумать, что эти два человека, отец и сын, — братья, старший и младший; во всём похожие, любящие друг друга, высокие и прямые, сухопарые и гордые, они замуровали себя в своей идеологии: в ней нет ни единой бреши, куда могло бы проникнуть сомнение. Наука — лишь преданная служанка их демократических верований. Они не сознают этого. Их сознание — это их вера. Они верят. Они верят. И верили бы даже на костре. (Сын и будет на этом костре — в окопах! И отец будет там же — своим истекающим кровью сердцем…) Они верят… И эти люди именуют себя свободомыслящими!..