Через десять дней они вернулись к себе так же бесшумно, как уехали. Аннета об этом не знала. Услышав звонок, она отворила дверь и на пороге увидела Лидию в трауре, её скорбную улыбку. Ей показалось, что это Эвридика, возвращающаяся без Орфея. Аннета обняла её и почти унесла в свою комнату. Потом заперла дверь. Маленькая невеста торопливо рассказала ей о своём путешествии в страну мёртвых. Она не плакала; в её глазах была восторженная радость, но это ещё больше надрывало душу. Она тихо сказала:
— Я его нашла… Он вёл меня… Мы блуждали по развороченным полям, среди могил. Устали, отчаялись… Когда мы вошли в небольшую рощицу, мне показалось, что я услышала его голос: «Иди!..» Рощица карликовых дубов… Повсюду валялось окровавленное бельё, письма, лоскутья… Здесь был окружён целый полк… Я вошла. Он вёл меня. Отец сказал мне: «Зачем? Довольно. Пойдёмте назад». У подножия дуба, стоявшего в стороне от других, я нагнулась и подобрала во мху клочок бумаги… Я взглянула… Моё письмо! Последнее, которое он вскрыл!.. И на нём его кровь… Я целовала траву, я легла на том месте, где он лежал, распростёртый; это была наша постель; я почувствовала себя счастливой, — хорошо бы уснуть так навеки! Всё, даже самый воздух, насыщен там героизмом…
В её улыбке были экстаз и отчаяние. Аннета не смела на неё взглянуть…
А Жирёр словно окаменел. Этот несгибаемый человек вернулся к работе. Он не разговаривал ни с кем. Но в своих лекциях, речах, пылких статьях Жирёр призывал к беспощадному крестовому походу, он ожесточённо нападал, убивал душу врага, хлестал её, отсекал от человечества. В доме все кланялись ему, но старались не попадаться на глаза: когда он проходил по лестнице, его взгляд, казалось, порицал тех, кто ещё остался жив. И живые чувствовали себя в чём-то виноватыми перед ним. Чтобы найти козла отпущения, они инстинктивно накапливали какие-то неопределённые обвинения, — по молчаливому уговору они собирались нанести удар человеку, жившему наверху, — тому, который не ушёл на фронт.
Клапье (Жозефену), человеку с больным сердцем… Очень удобная болезнь, чтобы увильнуть от призыва. У истинного француза сердце всегда должно быть достаточно крепким, чтобы умереть в бою… Но он из тех, кто накликал на нас войну и нашествие врага, — пацифист!..
Это был благовоспитанный, застенчивый юноша, хороший писатель, которому хотелось одного: мирно жить наедине со своим пером и старыми книгами. Стоило Клапье наклониться над пролётом лестницы, как ему начинало казаться, что он вдыхает поднимающиеся снизу миазмы подозрения. Все двери на его пути приотворялись: за ним следили. Когда же он раскланивался, люди делали вид, что не замечают его. Брошон, забившись в свою будку, отворачивался, но на улице Клапье чувствовал, что Брошон идёт за ним следом, шагах в тридцати. Встречаясь с соседками, жёнами рабочих, на площадке своего этажа, он читал в их глазах обидные мысли, издёвку…
Всё это Клапье сочинял больше чем наполовину сам. Ведь сочинять было его ремеслом. Он был одарён воображением, которое жужжало, как стекло горелки Ауэра. И Клапье впал в отчаяние. Он жил в одиночестве, а ведь одного эстетизма недостаточно, чтобы долго выносить одиночество мысли. Нужен ещё и характер, но этот товар не сыщешь на дне чернильницы. Правда, красивые слова обязывают держаться стойко. Когда же не хватает стойкости, красивые слова обязывают лгать. Клапье нетрудно было с их помощью приспособить себя и свой пацифизм к мужественной задаче, которой требовал свирепый дух дома. Он поступил в цензуру. Он перлюстрировал письма. Клапье не был негодяем. Он никому не желал зла. Но так как слабые люди, сойдя с пути, заходят всегда дальше, чем сильные, он переусердствовал, перегнул палку. Клапье стал разоблачать козни пацифистов. Он решил не складывать рук до тех пор, пока не заставит своих старых соратников, по его примеру, отправиться в Каноссу. Ренегат жаждет каяться вкупе с другими. Горе тем, кто сопротивляется ему! Этот добродушный человек с нежными руками чувствовал, как у него отрастают на кончиках пальцев когти Государства. Его дряблое сердце забилось так бурно, что он возомнил себя Корнелем. Он сделался римлянином. Он готов был бы, поскольку это от него зависело, повести на заклание всех своих.
Этой ценой он снискал благоволение Брошона. Но он никак не мог понять, почему добрые патриоты вроде Аннеты теперь, завидя его, поворачиваются к нему спиной.
Аннета была смущена. Она потеряла уверенность, которую ощущала в начале войны. Шли дни, месяцы — тревога нарастала. Работы у неё было мало — и слишком много досуга для раздумья. И она почуяла тот чудовищный Дух, который завладевал всеми окружавшими её людьми — самыми грубыми и самыми обаятельными. Всё было неестественно: и пороки и добродетели. Восторженная любовь, геройство и страх, вера и себялюбие, самоотверженная жертва — на всём была печать болезни. И болезнь развивалась, она не обходила никого.