— От нечего делать, — заметил Марк. — А не лучше ли было бы найти ей применение? Это — сила, такая же, как человеческая глупость. Используем её! Используем обе эти силы! Пусть всё служит победе. Я имею право извлекать пользу из веры, раз я не верю сам!
Аннета, пригнув голову, заглянула ему в глаза и сказала:
— Не заставляй меня презирать тебя!
Марк отступил на шаг.
Она продолжала смотреть на него блестящими от гнева глазами, пригнув голову: это всё ещё была тёлка Юнона, готовая ринуться в бой, Аннета прежних дней. Ноздри её трепетали. Она отчеканила:
— Я могу стерпеть многое: семь смертных грехов, всевозможные пороки, даже жестокость. Но единственное, чего я не прощаю, это лицемерия. Играть верой, не веря, плутовать с самим собой и со своими идеями, быть Тартюфом — нет, лучше уж не родиться на свет! В тот день, когда я увижу, что ты так опустился, я стряхну тебя, как пыль с моих туфель. Даже если ты безобразен, низок — будь правдив! Уж лучше ненавидеть тебя, чем презирать.
Марк молчал, он задыхался. Оба дрожали от гнева. Суровые слова хлестнули его по щекам, он хотел ответить тем же, больно хлестнуть её в свою очередь, но у него захватило дыхание. Эта буря застала его врасплох. Мать и сын впились друг в друга взглядом, как два врага. Но сын, помимо своей воли, сдался первый: он опустил глаза, пряча слёзы затаённой ярости; он заставил себя ухмыльнуться; он собрал все силы, чтобы не дать ей заметить свою слабость… Аннета повернулась и ушла. Он скрипнул зубами. Он готов был убить её!..
Слова, как раскалённое железо, оставили ожог. Аннета, едва очутившись за дверью, уже раскаялась в своей резкой выходке. А она-то думала, что преодолела свою вспыльчивость! Но буря собиралась уже несколько месяцев; Аннета чувствовала, что вспышка эта — не последняя. Теперь её слова показались ей ужасными. От их резкости ей стало почти так же стыдно, как её сыну. Она попыталась получить прощение и при следующей встрече заговорила с ним ласково и нежно, как будто всё уже было забыто.
Но Марк не забыл. Он держал её на расстоянии. Он счёл себя оскорблённым. В отместку он старался — раз её так прельщала искренность — говорить и делать всё, что могло её ранить…
(«А! Ты предпочитаешь жестокость!..»)
Он умышленно оставлял на столе письма и заметки для своей газеты, где говорил ужасные вещи о войне и о неприятеле, иногда даже непристойности. Марк старался подметить, какое впечатление это произведёт на мать. Аннета мучилась, она понимала его игру и сдерживалась, но вдруг теряла самообладание. Марк с торжеством объявлял:
— Я говорю правду.
Однажды вечером, когда мать заснула, Марк ушёл. Он вернулся утром, ровно в двенадцать, к завтраку. Аннета за это время прошла через все стадии тревоги, гнева, боли. Когда он явился, она не сказала ему ни слова. Они позавтракали. Марк с удивлением и облегчением подумал:
«Она смирилась».
Молчание нарушила Аннета:
— Сегодня ночью ты удрал, как вор. Я тебе доверяла. Теперь я это доверие утратила. Ты обманул его не впервые, я знаю. Унижаться, унижать тебя, днём и ночью заниматься слежкой — этого я делать не стану. Ты пустишься на хитрости и вконец изолжёшься. Я увезу тебя отсюда. Здесь мне тебя не уберечь. Здесь зараза носится в воздухе. Ты недостаточно крепок, у тебя нет сопротивляемости. Все твои слова и поступки за последние месяцы показывают, что ты восприимчив ко всяким микробам. Ты уедешь со мной.
— Куда?
— В провинцию. Я хочу поступить учительницей в коллеж.
Марк крикнул:
— Нет!
Самонадеянность сразу соскочила с него. У него не было охоты расставаться с Парижем. Пришлось перейти на просительный тон. Положив свою руку на руку матери, он сказал нежно и настойчиво:
— Не уезжай!
— Я уже получила назначение.
Он отдёрнул руку, взбешённый тем, что даром унижался. А между тем Аннета уже начала сдаваться. Лаской из неё можно было верёвки вить.
Она сказала:
— Если бы ты пообещал мне…
Он сухо прервал её:
— Никаких обещаний. Прежде всего ты мне не веришь; ты сама сказала, что я буду лгать… Очень мне нужно лгать! Говорю тебе прямо: это будет повторяться и впредь. Ты не имеешь права насиловать мою волю.
— Вот как! — сказала Аннета. — Я не имею права знать, где ты проводишь ночь?
— Ты — меньше, чем кто-либо!.. Мои ночи, моя жизнь — это моё!
С языка сорвалось страшное слово. Понял ли он это? Аннета побледнела. Марк тоже. У обоих слова были беспощаднее, чем мысли, но, быть может, не так беспощадны, как мрачная и дикая злоба инстинкта, который знает, какие наносит удары, и бьёт уверенно. Это молниеносные, немые ошибки; рука разит прежде, чем мозг успеет рассчитать, и по безмолвному уговору никто не говорит:
«Я ранен!»
Но удар нанесён, и душа отравлена.