— И это говорите вы, Питан? Я иду к вам, а вы меня отталкиваете!
— Нет, нет, господин Ривьер, вы пришли, и я рад вас видеть. Мы признательны вам за сочувствие… Но это не меняет того, что в нашей среде вы чужак и чужаком останетесь.
— А вы для меня — не чужие.
— Разве? Вот за этими стенами — рабочие. Что вам известно об их жизни? Можно рассказать вам, что они делают, описать их мысли, даже их страдания. Но разве вы их почувствуете? Когда меня мучает зубная боль, вам меня жалко, но если у вас зубы не болят, вы моей боли не почувствуете.
— Но ведь и у меня своя боль…
— Конечно. Я над этим не смеюсь, как другие, — те, кто говорит, что настоящие муки — это муки нищеты, а буржуа только с жиру бесится, его страдания — роскошь. Может быть, это и роскошь — за исключением болезни и смерти, разумеется, — хотя даже болезнь и смерть не у всех одинаковы…
— Не одинаковы?
— Нет, дружок. Болеть и умирать спокойно, на своей постели, не тревожась о судьбе близких, — это тоже роскошь. Но кто живёт в роскоши, тот уж не замечает её, и по какой бы причине он ни страдал, настоящей или выдуманной, это несладко. И мне жалко всех — и ваших и наших. У каждого человека свои горести, скроенные по его мерке… Но не похожие друг на друга.
— Люди одинаковы, Питан.
— Да жизнь-то не одинакова… Вот, например, труд — что он для вас? Вы уверяете (вы и ваши, и лучшие и худшие из вас, да, даже пиявки, живущие чужим трудом) — вы уверяете, что труд прекрасен, труд свят и кто не знает труда, тот не имеет права существовать… Отлично. Но разве вы можете представить себе, что такое труд по нужде, без просвета, без мысли, без надежды когда-нибудь избавиться от него, труд, берущий за глотку, ослепляющий, отравляющий, когда человек привязан к жёрнову, как скотина, которая ходит по кругу, пока не освободится, то есть не околеет? И вот этот труд прекрасен? Он свят? А те, кто живёт плодами этого труда, который они обесчестили, — разве они не останутся для нас навсегда чужими?
— Но я-то не живу плодами этого труда!
— Живёте. Ваша молодость, не ведающая ни забот, ни голода, ваша школа, досуг… Учись себе спокойно, годами не заботясь о хлебе насущном…
Вдруг Марка, искавшего, чем бы защититься, осенила мысль, которая прежде никогда не приходила ему в голову:
— Всё это добыто не вашим трудом, а трудом моей матери.
Питан заинтересовался, и Марк рассказал ему о жизни матери и её мужестве. Повествуя об этой жизни, Марк впервые открыл её для себя: он чувствовал и гордость и какое-то смущение, причину которого он понял после одного обронённого Питаном замечания.
— Что ж, мой друг, — спокойно сказал Питан, когда Марк кончил свой рассказ, — значит, эксплуатируемая — это она.
Но Марку пришлось не по вкусу, что ему указали на его долг.
— Это моё дело, Питан. Это вас не касается.
Питан не возражал. Он усмехался.
Рабочие высыпали с завода. Он встал и подошёл к ним. У него были среди них знакомые; раздавая листовки, он перебрасывался с ними замечаниями. Но они поспешно садились на велосипеды, — пора было ужинать. Они небрежно развёртывали листовки. Некоторые, засунув руки в карманы, отказывались брать их.
— Да ну их, — говорили они.
Трое или четверо остановились перемолвиться словечком с Питаном. Марк остался поодаль — сейчас он отчётливо сознавал:
«Я — чужой».
Когда Питан вернулся, Марк, шагая с ним рядом, после короткого молчания сказал:
— Вы не открыли мне ничего нового, Питан. Всё это мне и самому было видно. Казимир и другие никогда не обращаются со мной, как с товарищем. Они то льстят мне, то унижают меня. Они как будто гордятся и мною и передо мною. Гордятся, что могут презирать меня как заложника буржуазии.
— Хе-хе! — Питан тихонько засмеялся. — Теперь вы хватили через край — с другого конца. Но крупица правды тут есть. Я потому и сказал вам, что сам чувствовал это.
Марк остановился, топнул ногой и крикнул:
— Это несправедливо!
Он отвернулся, чтобы не выдать своей слабости: у него чуть не полились слёзы из глаз. Питан взял его под руку; они продолжали идти.
— Да, — задумчиво проговорил Питан, — на свете много несправедливого. В нашем обществе почти всё несправедливо. Вот почему и надо его перестроить.
— Разве не могу и я внести свою лепту?
— Можете и должны. Как и мы. Каждый в меру своих сил, каждый на своём месте. Но новое общество, пролетарский строй (извините, господин Ривьер), вас не примет. Мне очень за вас больно, но это так!.. Да и меня, впрочем, не примет, так как меня уже не будет в живых.
— А ваших, людей вашего класса?..
— Людей моего класса — да. Их примут.
Марк высвободил свою руку и промолвил:
— Питан, вы и ваши — те же националисты. Вы сражаетесь с отечеством. Но сражаетесь во имя другого отечества. А оно так же нетерпимо, как старое.
Питан добродушно ответил: