Да, Марк, казалось, спал. Он как будто не видел, не чувствовал, не слышал того, что происходило вокруг, — урагана, сокрушавшего лес, треска валившихся деревьев, дыхания смерти, зловония, грохота — и матери, с тревогой склонившейся над ним. Но кто знает? Под маслянистой глазурью пруда работает жизнь… Ещё не время показывать её при свете дня. А если бы он и показал её, то уж, во всяком случае, не умоляющим глазам матери.
Только в разговорах с Сильвией Марк проявлял некоторую откровенность. С тёткой ему было легко, он спокойно болтал с ней. Оставаясь с Аннетой, он следил за собой и за ней. Впрочем, прежней заносчивости и раздражительности уже не было. Марк был вежлив. Он слушал без возражений. Он ждал без нетерпения. Ждал без нетерпения, чтобы она уехала.
Она уехала, удручённая и растерянная. Теперь Марк был ей ещё более чужим, чем в ту пору, когда у них происходили столкновения. С противником тебя ещё может соединять какая-то нить, но только не с человеком равнодушным. Аннета стала не нужна Марку. Ему достаточно других, например Сильвии. С глаз долой, из сердца вон. Для Аннеты уже не оставалось места в сердце сына.
Ни в сердце сына, ни в мире. Всюду видела она далёких и чужих людей. И нигде не видела людей, которым она была бы близка. Всё, что побуждало окружающих жить и хотеть жить, верить и хотеть верить, сражаться и стремиться к победе, — всё это с неё уже спало, как истлевшая одежда, как опадают с дерева прошлогодние листья. И, однако, стремления у неё оставались. Ей были неведомы те неврастенические состояния, когда энергия куда-то уходит, боязливо прячется. Энергией она была заряжена вся. Угнетённое состояние Аннеты происходило оттого, что ей не к чему было приложить свои силы. На что обратить эту жажду дела, жажду борьбы, жажду любви, жажду («Да, и она есть у меня!..») ненависти? Любить то, что любят все окружающие? Нет! Ненавидеть то, что ненавистно им? Никогда! Сражаться? Но за что? Совсем одна, посреди этой схватки, — к кому, к чему она пристанет?
Вот уже неделя, как Аннета опять начала работать в коллеже. В один октябрьский вечер, ненастный и холодный, она возвращалась домой, усталая, углубившись в свои мысли. Подходя к дому, она заметила какое-то непривычное оживление на улицах.
Недалеко от её дома был оборудован временный (ох, и злосчастное же это было время!) госпиталь. Верденская бойня извергала своих раненых. Тела мучеников уже некуда было сваливать. Впервые маленький забытый городок получал свою долю этого груза. И в первый же раз ему прислали немцев!
В городе до войны не было порядочной больницы даже для старых инвалидов труда или безделья (в конечном счёте все они идут в одну и ту же кучу хлама!). Их запихивали в тесные, душные, полусгнившие здания, где столетиями наслаивались грязь и зараза. Ни больные, ни врачи этим не смущались. Дело привычное… Но вот с началом «прогресса» (то есть войны) в воздухе стали носиться новые идеи (или, вернее, слова): гигиена, антисептика… Решили, плодя смерть, всё же поставить её в гигиенические условия. В новом госпитале — бывшем пансионе — навели лоск на грязь, к запаху плесени прибавили запах фенола, классные комнаты оборудовали по рецепту Амбруаза Парэ и снабдили новое учреждение ванной — большая редкость!..
Слишком роскошная обновка для немцев!.. Городок зашумел. Он перенёс тяжёлые испытания. За последние месяцы в боях полегло много молодёжи из этого края. Почти не было семьи, где не носили бы траур по близким. Горе всколыхнуло жителей городка, их привычное равнодушие сменилось ожесточением. Даже среди больничного персонала произошёл раскол, и часть его хотела отказаться от ухода за врагом. По рукам ходила написанная в соответствующем духе петиция. Но эшелон раненых прибыл раньше, чем вышло решение. О его прибытии госпиталь уведомили, только когда эшелон был уже на месте. Весь городок высыпал на улицы при этом известии…