Два года просуществовала она в почти полном одиночестве, без средств, на случайные и непостижимые заработки. В иные дни она съедала лишь яблоко, которое удавалось украсть с лотка, в другие не ела ничего; или же, когда ей, бывало, посчастливится что-нибудь заработать, она в один присест с жадностью молодой волчицы поедала то, чего могло бы хватить дня на три: у неё был казацкий желудок — его стягивают или распускают в зависимости от того, есть ли чем его наполнить, или нет. К регулярному труду она была неспособна. Рывком она могла выполнить работу, для которой требовалось несколько человек. Никакой труд не пугал её: она мыла заплёванные полы в кафе, по четырнадцать часов кряду проводила на своих гибких стальных ногах, когда служила экономкой в одном доме или когда работала разносчицей и в рваной, промокшей обуви бегала с одного конца Парижа на другой, таская покупки, и бечёвки врезались ей в пальцы. Случалось, что, придя после такой работы домой, она уже не ложилась: она до зари читала, сидя на продавленном стуле, не снимая платья, от которого пахло псиной; она сбрасывала только обувь и ставила свои отёкшие ноги на холодные плиты пола… Но бывало и так, что она вдруг, без всяких объяснений, бросала работу и целый день проводила в постели, лёжа на спине, скрестив ноги, подняв колени, грезила и ни о чём не думала или думала обо всём, хмуря брови и стряхивая пепел сигареты прямо на простыню… Изредка ею вдруг овладевала жгучая потребность смешаться с другими человеческими существами. Она без цели носилась целыми ночами по городу, входила всюду, где шумно, — в кабачки, в дансинги, — но как одичавшая собака, которая всё обнюхивает, появляется и снова исчезает в темноте. Она была лишена всякого кокетства, — только к краскам питала страсть дикарки. У мужчины это никогда не вызвало бы усмешки. Выражение её лица, её движения — всё было своеобразно. Её появление никогда не оставалось незамеченным. Другие женщины дулись, находили её некрасивой, разбирали её по косточкам. Ничего не помогало. Они знали, что не было мужчины, который не вздрогнул бы, как только она появлялась, и выходили из себя. Если бы она захотела, она могла бы жить, продавая себя. Ведь никакие предрассудки не сдерживали это худое, горячее, изголодавшееся тело, которое жизнь уже, казалось, ничему больше не могла научить. Но ни разу не пустила она его в продажу. Да и без денег она тоже никому его не отдавала. Немой ужас перед прошлым и дикая злоба при мысли о том, что этому телу пришлось вынести. Страдание и яростный бунт против своего естества. Невысказанная жажда искупления, незаживающая рана на теле гордого и здорового существа, оскорблённого недостойной жизнью. Последствия этой раны приближают человека к религиозному самоотречению. Он сам себя наказывает за пережитые страдания и бесчестье. В течение двух лет своего страшного одиночества в Париже Ася принуждала себя к аскетическому целомудрию. Ничто в мире не могло бы заставить её нарушить этот безмолвный обет. Даже судороги в желудке, который не одну ночь терзали муки голода. Напротив! Чем сильней прижимала её нужда, тем упрямей бронировала она себя самоотречением. Её защищала суровая гордость побеждённой, у которой ничего больше не осталось, кроме гордости, и которая бережёт этот последний залог, чтобы не коснуться земли обеими лопатками. И она поклялась не отдавать его даже в случае самой крайней нужды, хотя и не признавала за ним той ценности, которую ему приписывала старая мораль. Для неё это был символ последних остатков её независимости. Из настороженного страха утратить его эта неверующая обрекла себя на жизнь в некоей Фиваиде, лишённой воды и любви, как на заре христианства поступали первые суровые и упорные отшельники.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги