– Развалил Союз, не сберег, пусть уходит, – сказала вторая мамочка.
– С него началось много хорошего, – подала голос третья.
А я промолчала, мне было все равно.
На следующий день сестричка снова пришла с несчастным выражением лица, чтобы изречь:
– СэСэСэР отменили.
– Ну и что? – спросила Вальс-бостон. – Будет ЭсЭнГэ.
– СэСэСэР – звучит красиво. ЭсЭнГэ – не солидно, – заметила вторая. – Что это за Гэ?
– Нас не спросили… – вступила третья.
Я опять промолчала.
Меня должны были выписать со дня на день. Обычно отпускали через пять дней, но у меня все еще держалась невысокая противная температура. Не зная, как вырваться из роддома, я стала хитрить с градусником, а врачиха догадалась.
– Ты кого хочешь обмануть? – спросила она. – Меня? Нет, себя и своего ребенка.
Домой я попала только тридцатого декабря. Температура у меня по-прежнему была, я скрывала это, как могла, может, врачиха и знала, однако перед Новым годом всех, кого только можно, старались отпустить по домам. Я была уверена, что дома все у меня наладится. В тот же день выписали из больницы и Викентия. Как сказала мать, динамики у него не было, поэтому держать его в больнице не стали, его бы еще раньше отправили домой, если бы мать не сопротивлялась.
Дома и стены помогают
Голышом мальчика я видела только с родильного лежака, издали, а кормить приносили запеленатым. И вот я разматываю тряпки, а он извивается, как червяк, и орет, но, оказавшись на свободе, замирает на миг. Какой он худенький, жалкий, красный и морщинистый, ручки и ножки топорщатся, подрагивают, а пальчики, как паучки, словно в судороге застыли. Сердце сжимается от жалости и страха. На запястьях и щиколотках бирки из оранжевой медицинской клеенки с надписью – «Коршунов». Привязаны они самой обычной тонкой бечевкой, и не на бантик, а на тугой узел, так что снять их можно только с помощью ножниц. Кожица нежная, как папиросная бумага, у меня трясутся руки, я боюсь срезать бирки и прошу Фила:
– Можешь их снять?
Он тоже не решается. Вид у него задумчивый, словно он чрезвычайно озадачен видом младенца.
– Что же он так дрожит? – говорю я, пытаюсь взять его на руки и забываю, что новорожденным нужно поддерживать голову. Она запрокидывается. Я чуть голову ребенку не оторвала. Он орет благим матом. Я плачу.
– Ну, ничего, – утешает Фил. – Со временем привыкнешь.
Тридцать первого пришла патронажная сестра и сказала, что мальчик в норме. Глазки он открыл, хотя из них все равно что-то сочилось. Эти глазки мне совсем не понравились, они были откровенно мутными и косыми. Но сестра успокоила: у всех младенцев такие, потом прояснеют, зрачки встанут на место и взгляд сконцентрируется. Она срезала бирки с рук и ног ребенка, дала какие-то советы и отвалила.
За патронажной пришла мать, вырвалась от Викентия, но очень спешила. Принесла еду. Застыла над ребенком, и на лице ее происходила всяческая перемена чувств, в общем, для нее это оказалось сильным переживанием, возможно, она пожалела, что связалась с Викентием, потому что могла бы нянчиться с малышом, а не с парализованным стариком. Она хотела прижать ребенка к себе, взяла на руки, а тот – кричит-заливается. Аккуратно опустила в кроватку. Успокоился, сложился, как эмбриончик, а мать сидела, наклонившись над ним, что-то тихо говорила и говорила. А потом извиняющимся тоном мне:
– Когда я тебе сказала, что не буду помогать с ребенком, так это я в сердцах. Я ведь и предположить не могла, что с Викентием приключится…
Она изменилась, похудела и на лицо осунулась. Наверняка все это время не красилась, полуседые лохмы торчали во все стороны. «Динамики» у Викентия не наблюдалось, а врачи сказали матери: если до сих пор динамики нет, то и не будет. С одной стороны правильно, пусть знает реальную картину, с другой, случаются чудеса, и мать хочет в это верить. Верит, что динамика вдруг произойдет. То есть надежда умирает последней, если надеющийся не умрет раньше. Если бы Викентия сразу отвезли в больницу, может, все вышло бы иначе, и он поправился бы, но, когда его жахнуло, он пролежал дома сколько-то часов, пока мать не вернулась с работы. Она не хотела забирать его из больницы, считала, что рано выписывают, и теперь нашла приходящую медсестру и продолжала делать ему капельницы дома – все это чертовски дорого. А Викентий лежит как колода, ни бэ ни мэ ни кукареку.
Я пыталась пожаловаться матери, рассказать, что пережила в роддоме, но она считала, что главное я сделала, остальное не важно, родовые тяготы забываются, природа позаботилась об этом. И вообще она торопилась к Викентию.
Новый високосный год мы встретили под куранты и вопли младенца. В роддоме я меньше боялась за него, там были врачи, а оставшись наедине, постоянно пребывала в тревоге. Он был такой маленький и беспомощный, с ним могло случиться все, что угодно.