Мне нечего ему сказать.
Я иду за ним в деревню, прижимая к груди голову сына. В моих уставших руках он тяжелый, словно огромный камень из Храма.
Когда мы подходим к деревне, я вижу, как четверо мужчин сгрудились над женщиной, упавшей на колени. Она кричит, отказываясь от помощи. Прижимает к груди окровавленный сверток. Когда она встает и убегает прочь, я вижу, что это Иска.
Глава 27. Флоренция, 1517 год
Какая же мать перенесла утрату, что привела к надписи на этой ткани?
У меня в руке, между пальцами, узкая полоска ткани с грубой текстурой.
Это простое, приглушенное плетение, испещренное несоответствиями, над которыми бы посмеялся флорентийский портной. Больше похоже на лен, выработанный монахинями, который считается хуже шерсти и шелка, контролируемых гильдиями.
Мое дитя берет грудь, и я притягиваю его сильнее. Этот кусочек материи, скатанный и запечатанный, выпал из разбившегося сосуда Бьянки, явив слова, ясные, как день, в который их написали. Но после рождения сына они вызвали больше вопросов.
Я произношу слова тихо, как учил мессер Абрама Уззиэль да Камерино, когда пришел их перевести. Звук khk произносится задней частью неба, не раскатисто, как в тосканском диалекте.
В первую очередь врач и доверенный советник Марчелло в вопросах здоровья, мессер Абрама воспользовался одной из самых благородных милостей Папы Льва – образованием. Благодаря любви Папы Льва ко всему необычному те, кто хочет изучать иностранное в нашем мире – искусство других стран, историю, иностранные языки, – имеют доступ к тем, кто может их научить. Если, конечно, у них есть деньги, чтобы заплатить за полученную привилегию. Так мессер Абрама стал изучать языки.
«Абдиэль, сын Иакова Старшего и Сары».
– Это погребальное посвящение, – сказал он, водя глазами взад и вперед по ткани, шевеля губами и невнятно бормоча. – Сломанная ветвь означает смерть младенца, мальчика, то есть родители в трауре.
– Моя жена подумала, что это проклятие, – сказал Марчелло, хрипло посмеиваясь.
– Если бы она только могла слышать, как красиво это звучит, – сказала я. – Слишком красиво для плача.
– Некоторые ученые говорят, что древнеарамейский был языком Христа, – сказал мессер Абрама.
– Не иврит? – спросила я.
– В то время арамейский был распространен повсюду. По крайней мере, для большей части Святой земли. Благодаря Ассирийской империи.
– Пожалуйста, повторите, что там написано, но медленнее, – попросила я.
Язык Христа. Одно это приводило меня в трепет. Но перехватывало дыхание от мысли: если Христос говорил такие слова, тогда и его кузен Сан Джованни тоже. А если на этом древнем языке говорил Святой покровитель Флоренции, то и его мать, любимая Санта Элизабетта. Моя Элишева.
– Как по-арамейски Джованни? – спросила я мессера Абраму.
– Йоханан, – ответил он. – Имейте в виду, как и в нашей стране, даже языки соседних провинций имеют свои нюансы. Некоторые похожи. Но не совсем одинаковы.
Арамейские имена. Абдиэль. Якоб. Сара. Элишева. Марьям. Йоханан.
Лючио ерзает, и я даю ему другую грудь. Он хватается ручонками за платье. Они у него сильные даже в шесть месяцев.
Отстранившись от груди, он смотрит на меня светло-карими глазами.
Цвет золотистой земли, осенних виноградных листьев, зацелованных закатом. Или как желтый цитрин, который я видела в запаснике сырья Марчелло, яркий среди лазурита, малахита и киновари, обломков и кусков камня и кварцевого хрусталя, привезенных на продажу аптекарям, которые делают краски для художников. Сын смотрит на меня, и я чувствую себя сокровищем. Блестящим кристаллом, обнаруженным в земле.
– Что это за слово? – спросила я мессера Абраму, тыча пальцем в буквы.
Bar. Слово заканчивается на мягкий звук. Как выдох.
– Здесь оно означает «сын кого-нибудь». Но может переводиться и просто «сын».
Bar. Я повторяю слово, которое рассказывает о сыне другой женщины.
– Ткань, скорее всего, из льна. Основной продукт Леванта, – сказал мессер Абрама. – Как и шерсть, ее соткали женщины.
Именно тогда ткань, на которой написаны слова, ожила у меня между пальцами. Не унылой, простой и грубой, как утверждала Бьянка, опасаясь, что это проклятие, а ткань трудолюбия и творчества. Что-то сделанное руками, принадлежащими женщинам. Теплым женщинам, которые болтали, как швеи в мастерских вдоль делла Кондотта, тем, кто сплетничал, смеялся, шил и слушал. Делился жалобами на мужей и гордостью за детей.
Я уложила сына в кроватку на теплой кухне. Эудженио придет перед рассветом присматривать за ним и позовет меня из таверны внизу, когда снова настанет время кормить. Этот заветный отрезок времени наедине с сыном, между уборкой за посетителями и подъемом, чтобы снова готовить, для меня дар божий.