Потрескавшиеся, мозолистые пальцы болят, когда я чищу кастрюли, измельчаю и очищаю, растираю и отжимаю, выполняя работу прислуги, которой не могу заплатить. Но пока я работаю, мысли сосредоточены на сыне, так что работа словно молитва. За его здоровье, за успехи. За то, каким он станет и какой мне уже не быть.
Приходят месяцы, праздничные дни, уходят и снова возвращаются слишком быстро. Я резко говорю с посетителями, которые обедают в таверне. Мне претит их ненасытный аппетит и жажда, не интересуют их банальные споры и рассуждения. Мне все время хочется спать. Терпение истощилось из-за того, что у Лючио прорезались зубы, и из-за медлительности Эудженио. Я уже не желаю чувствовать нежности, чтобы не лишаться ярости, чувствуя, что имею полное право. И не замечаю, что становлюсь копией своей матери.
С тарелками в обеих руках я влетаю на кухню. Молодая девушка, Бернадетта, моет посуду так, будто у нее на одну тарелку есть целая неделя.
– Что ты копаешься? Быстрее! Если хочешь, чтобы тебе заплатили.
Пьяные мужчины за столиком кричат, требуя свиную рульку. А наверху кричит Лючио.
Я накладываю густую похлебку из кролика с разорванным батоном и раздаю посетителям, а когда возвращаюсь со свиными рульками, один из мужчин уже стянул чулки и мочится на плитку.
– Хватит! Убирайся!
Я хлещу его тряпкой, пока он, качаясь, не вываливается за дверь. Я бросаю рульку следом. Он слишком пьян, чтобы заметить, как она летит над головой.
Вернувшись, вижу, что мужчины притихли. Я бегу наверх проведать сына.
Убаюканный в объятиях Эудженио, Лючио спокоен, улыбается, как божий херувим.
– Как тебе удалось его успокоить? – спрашиваю я, плюхаясь в кресло.
Эудженио тянет руку и достает что-то у Лючио из кулачка.
Сын вопит, лицо красное и злое, пока Эудженио не возвращает вещицу.
Я поднимаюсь с кресла, заинтригованная амулетом, который прекращает вой сынишки.
Потом я понимаю, что это.
– Зачем ты ему это дал?
Я выхватываю стеклянный талисман Мариотто из ручонок сына. Он вопит, что у него отняли сокровище.
Мужчины внизу начинают требовать сладких пончиков.
«Portare le ciambelle! Portare le ciambelle!»
Другие голодные посетители ждут рагу. Лицо Лючио краснеет, потом синеет. Я отдаю ему стекло. Он сразу перестает плакать. Икает. Сжимает сосуд липкими от слез и соплей руками.
– Если разобьет, виноват будешь ты, – говорю я, показывая пальцем на Эудженио.
– Но ты же видишь, он успокоился, si? – говорит он, сдаваясь и пожимая плечами.
Спорить не могу. Внизу пьяные, голодные мужчины требуют пончиков.
Почти полночь, закончился еще один день. В кабинете Мариотто ветер бьет в ставни. Я сижу в старом кресле, положив одну руку на голову спящего сына, а другой осторожно забираю из кулачка стеклянный сосуд.
Я поднимаю сосуд, верчу его, ловя свет свечи. Стучу по нему ногтем, трясу, поднеся к уху. Рассматриваю едва видимое соединение около одного конца, очень умно спрятанное. Неужели и мой сосуд, как и у Бьянки, хранит горе отца, матери, с памятью о сыне?
Avdi’el bar Ya’akov K’shisha w’Sara.
«Абдиэль. Сын Иакова Старшего и Сары».
Всего горстка слов, за которыми скрываются живые люди. Вот бы разгадать загадку, историю Абдиэля. Сына, умершего раньше обоих родителей.
Мой сосуд больше, чем Бьянки, наверное, на половину quattrino.
И у ее сосуда нет белых крапинок, проглядывающих из черного. Я подношу его к уху и трясу. Звуков не слышу. Разве что перемещение чего-то внутри. Так невнятно, что скорее это мое воображение. Я слегка стучу сосудом по столу. Я попросила Марчелло поспрашивать стеклодувов из Венеции, нельзя ли как-то раскрыть сосуд, а потом снова склеить. «Невозможно одновременно и свистеть, и пить», – сказала бы бабушка о моем желании и сохранить сосуд, и узнать, что там внутри.
Эту вещицу когда-то держала в руках мать моего мужа, ее могла держать и другая мать задолго до нее, теперь сосуд в моих руках.
Ловит свет, ловит тень. При разном освещении меняется.
Словно искра, высеченная кремнем, вспыхивает новая мысль. Я резко вскакиваю, и Лючио шевелится. Я успокаиваюсь, затем укутываю его и толкаю Эудженио ногой, укладывая сына рядом с ним в бывшей комнате Мариотто.
– Мне надо навестить Марчелло.
– Стекло? – спрашивает он, протягивая дрожащую руку, зная, что ему понадобится, если Лючио проснется, а я не вернусь.
– Я вернусь до того, как он проснется.
Эудженио стонет, опускает руку.
– Te lo prometto. Я обещаю.
Я целую их обоих.
Марчелло открывает дверь, все еще в камзоле и чулках. Он уже хорош от вина и не возражает против позднего визита.
– Кого я могу спросить о том, как это было сделано? – говорю я, открывая ладонь, чтобы показать черное стекло.
Он берет его у меня сильными, заботливыми руками, которые держали всевозможные сокровища.
– Лучше всего спросить венецианцев, – говорит он, держа сосуд между средним и большим пальцем и доставая из кармана лупу. – Они хранят тайны, как Ватикан сокровища. По крайней мере, так было при Юлии.
– Вы наверняка знаете торговца, купца, который мог бы мне помочь.
Он бросает лупу в карман камзола.