Дежурный дневной моцион она совершала два-три раза в неделю, оставляя сына и дочь на попечение Илоны. Побыть одной, совсем одной, стало для нее потребностью. Гламурная чужеязыкая публика с вкраплениями вульгарных личностей с бакенбардами до колен, не уверенных в своей гендерной принадлежности, считавших, будто они родились не в своем теле, и исправивших ошибку природы, — эта тусня не в счет, она не только не мешала одиночеству, но более того, усиливала эту временную, на час-два, отрешенность от мирских забот и привязанностей. Анна задумчиво потягивала сок через фирменную полосатую бело-красную соломинку и... вспоминала. Да-да, в Марбелье она жила не заманчивыми удовольствиями беззаботного безделья «золотой мили», кичившейся изощренностью и роскошью богемных развлечений, а воспоминаниями.
Для Анны — Анюта осталась в далеком прошлом — воспоминания были бальзамом, умиротворяющим и слегка пьянящим. Они успокаивали, возвращали душевное равновесие, нарушенное безрадостным и бессмысленным существованием в испанской золотой клетке. Без воспоминаний ее ждало бы пушкинское «В окно смотрел и мух давил». А путешествия в минувшее... В ее жизни все-таки кое-что уже было! И не «кое-что», а любовь, трепет и даже потаенное чувство, которое позволяло мечтать о грядущем счастье, пусть и недостижимом. Оно и сейчас с ней, это чувство, в холодной денежной сытости согревающее надеждой, пусть и несбыточной.
Хаотично листая страницы своей прежней жизни, мысленно вглядываясь в незримые дали, она многократно возвращалась к тому, что считала примечательным, судьбоносным. И вот странно: каждый раз услужливая память воспроизводила давние события абсолютно одинаково, словно под копирку, — вплоть до мельчайших подробностей, но их осмысления подчас не совпадали. Эта неустанная и изменчивая оценка былого позволяла ей все глубже проникать в суть тех счастливых, хотя и суматошных лет. Прошлое не осталось в прошлом, оно не умерло, стало частью ее сегодняшней жизни. Анна как бы заново переживала его, находя в нем и отраду, и горечь, по-школьному расставляя отметки своим поступкам и тогдашним пониманиям смысла происходившего.
Особенно часто приходил на ум тот памятный серый зимний день, когда она приняла окончательное решение.
Потрясенный драматическим противостоянием на Тверской, едва вырвавшись из безжалостной омоновской мышеловки, Валька примчался к ним сам не свой. О его разочарованиях плодами перестроечного урожая и опасениях за семейное будущее она знала — в ту смутную годину слома всего и вся он не раз возвращался к этой тревожной теме. Однако надежда на скорое обновление жизни не покидала его. По натуре восторженный оптимист, он продолжал с детской наивностью верить, что на смену тирании КПСС идет-грядет власть истинных демократов, что новая метла и мести будет по-новому, вышвырнув за порог криминальных героев великого хапка, с которых еще спросится. Да, она знала его настроения и понимала: непредсказуемое, изощренное, подлое издевательство над ветеранами на Тверской стало для Вальки шоком, моментом истины. Власть обманула, шулерски передернула колоду и пала в его глазах, подлость для него неприемлема. Отсюда и отчаяние, прорвавшееся скупой мужской слезой, — а мужские слезы намного страшнее женских, за ними кроется тяжелый душевный кризис. Она не сомневалась, что в тот горький момент он думал о том же, что и она: как теперь жить, как растить детей? Потерянный, сокрушенный, осознавший свою негожесть, свою неприкаянность и свою инаковость, — чужой и для прежних и для нынешних! — он сдался. Будущего не было.
Будущее похитили.
С его помощью.
Припоминая тот переломный день, Анна даже сейчас, спустя годы, не могла забыть, как до физической боли сжалось ее сердце от чувства жалости к Вальке. Конечно, она осознавала, что вместе с его жизненной катастрофой под откос летят и ее мечты о семейном счастье. Но в тот драматический момент, когда решались их судьбы, она прежде всего думала именно о Валькиной участи — с наукой покончено, для «хлебных» должностей, на которые мог бы определить его Рыжак, он непригоден: всегда бодрствующая совесть и неподкупная честность исключают аппаратную службу. Что остается? Извоз? Но он говорил, что извоз это временно, для «пережидания», — а чего ждать теперь? Он много раз сочувственно размышлял о злополучной, несостоявшейся судьбе отца, отцовский урок служил для него стимулом сделать жизнь по-настоящему! Он рвался изо всех сил, всегда оставаясь безукоризненно порядочным. Но какие у него перспективы теперь, на изломе эпохи, в новой немилосердной реальности? Перспектива одна — вы-жи-вание.
Добро пожаловать в полунищету!