Два дня Арнаутов полежит на тахте, на третий, – а может быть, и на четвертый, умрет. Шансов выжить у него нет. Да и не нужна ему жизнь-то… Зачем она деду, потерявшему в этом мире все?
Хоронил Мишу Рогожкина чуть ли не весь город – траурная процессия заняла два с лишним квартала. В большинстве своем это были люди, которые не знали его и вообще никогда не видели, но мученическая смерть водителя-дальнобойщика потрясла их.
Наверное, отсутствие хлеба на столе и одуряющая нищета, внезапно поселившаяся в домах, не действовала так на людей, как гибель кого-нибудь, находящегося рядом.
Лица у людей были, как в годы войны, суровыми. Казалось, дай им в руки винтовки – обязательно пойдут на Москву трясти тамошних разжиревших обитателей, и кое-кому из сытых жильцов на Кутузовском проспекте да на Воробьевых горах придется туго.
– С-суки! До чего дошли там, у себя, в своей Москве! Убивают почем зря! – то в одном месте, то в другом вздымался над толпой голос, повисал тревожно в воздухе, и процессия, отзываясь на него, начинала невольно бурлить, словно бы среди людей возникал некий вихрь, над головами взметывались кулаки, люди выпрямлялись враждебно, но потом все стихало, и процессия некоторое время двигалась молча.
Но вот над толпой взлетал очередной, тревожащий душу крик: «Эту московскую мразь, бандитов этих, надо сажать на колья!» – и взбудораженная толпа снова начинала волноваться.
Леонтий от слез почти ослеп, он уже не мог плакать – только стонал и слабым движением прижимал к глазам пальцы. Жена его Галина, тоже вся в слезах, все совала Леонтию под язык белую захватанную таблетку и задавленно хлюпала носом:
– Возьми валидол, Ленечка, легче станет!
Но Леонтий не слышал ее, лишь крутил головой и стонал.
– Ми-ишка! – иногда сквозь стон прорывались у него сухие глубокие взрыды и тут же тонули в кашле, Леонтий задыхался, кусал до крови губы и вновь заходился в судорожных конвульсиях.
По городским тротуарам мела, свиваясь в тощие жгуты, поземка. Было холодно. Мундштуки труб примерзали к губам музыкантов. В Лиозно не было ни одного человека, который не слышал бы о страшной смерти Михаила Рогожкина.
Настя шла за гробом с напряженным белым лицом и совершенно сухими жесткими глазами – ни одной слезинки из них не выкатилось. На тихий говор, усиливающийся в минуты, когда оркестр делал передышку, она не обращала внимания, на вопросы, адресованные к ней, не отвечала. Она просто ничего не слышала. И ничего не видела. Двигалась за гробом совершенно бесчувственная, словно сомнамбула, – лишь иногда неожиданно складывалась вдвое от болезненного внутреннего укола, стонала, сдавив в щелки невидящие глаза, но в следующий миг брала себя в руки, распрямлялась и так же слепо двигалась дальше.
Одна из баб глянула на нее приметливым глазом, удивилась громко:
– Надо же, ни одной слезинки!
К Насте протолкался сжавшийся, усохший, ставший меньше ростом Стефанович, осторожно взял рукой под локоть, спросил:
– Помощь тебе, Настеха, не нужна?
Но Настя не услышала и его, как и не почувствовала, что он пытается поддержать ее, не повернула головы в его сторону – ничем не отозвалась на слова человека, который нашел ее Мишку мертвым в овраге.
– А, Настеха?
И вновь Настя не услышала Стефановича, хотя лицо ее на этот раз болезненно дернулось, словно бы она попала под удар тока, губы нехорошо задрожали.
– Ты не держи слезы в себе, Настеха, не держи, – посоветовал Стефанович, – не рви себе сердце, поплачь…
Лицо у Насти снова окаменело, она продолжала двигаться ровным, размеренным шагом, безжизненно, будто автомат.
– А что касаемо Мишки – мы за него отомстим, – произнес тем временем Стефанович, окутался серым парком, – те, кто его убил, свое получит. От нас они не уйдут.
И неожиданное дело – Настя очнулась, повернула к нему голову, в светлых глазах ее, – хотя почему светлых, это раньше глаза у нее были светлыми, а сейчас Настины глаза стали черными, глубокими, – внезапно что-то ожило. Стефанович, удивленный этим преображением, даже на цыпочки приподнялся, чтобы лучше видеть Настю. Губы ее шевельнулись, Стефанович напрягся, надеясь что-нибудь услышать, но ничего не услышал и повторил убежденно, резко, отливая слова, будто пули:
– Мы за Мишку, Настеха, обязательно отомстим!
– Возьмите меня с собой, – чисто и звучно, каким-то проснувшимся голосом попросила Настя.
Стефанович снова усох, сделался маленьким, словно гриб, и отдалился от Насти.
– Это дело, Настеха, неженское.
– Все равно возьмите. Я хочу отомстить за Мишу.
– Там ведь… там ведь, – смятенно затоптался, покачиваясь на ходу из стороны в сторону, Стефанович, – там ведь кровь будет…
– Ну и что? Я крови не боюсь. Возьмите, – в голосе Насти послышались надломленные молящие нотки и нечто такое, что словами не определишь, – может, ненависть, может, горькая обида, боль или еще что-то очень сложное, и Стефанович, стушевавшись, согласно кивнул.
– Ладно, Настеха, подумаем…
– Возьмите! – вновь сказала Настя. Сказала так, что Стефанович понял: если откажет, то Настя одна поедет в Москву искать убийц Михаила Рогожкина.