Теперь он мог любить свою фетровую шляпу и теплые от

солнца фланелевые брюки, и не думать о будущем. Будущего

уже не существовало, оно должно было предстать перед ним

единственным мигом темноты, оно должно быть встречено

театральным возгласом «для смертного лучше — вовсе на свет

не рождаться», оно должно быть встречено с гордостью, и в

этот миг он будет рад, что не дал никому жизни, но свою —

неудачливую и одинокую жизнь — влил по очереди в Рафаэля,

Джоконду и Джотто; ему бы хотелось, чтобы все завершилось

на Джотто, но Джотто уже семь лет и, возможно, темной точке

будущего придется прийти на глазах какого-либо Босха или

Караваджо. В будущем уже не было хитрости, игр на бирже и

слез; а если в будущем и были слезы, то эсквайр может позво-

лить себе их не прятать. Это почти прилично — плакать от

страха старости. Он не поворачивается в прошлое, он всегда

повернут в него, сфокусирован в одну точку. Бесконечная пря-

мая человеческой истории пройдет сквозь две эти точки —

средоточия его взгляда и темноты — чтобы продолжиться в

бесконечность, ввинтиться в Джотто-Рафаэля-Джоконду и

прочих, навсегда лишить эсквайра его имени и подарить его

имя какому-либо новорожденному. Он забудет названия гео-

графических координат, заберет с собой списки прочитанных

книг и свое увлечение ономастикой; он вновь будет погружен в

пенистую мглу, ровно такую же, какая предшествовала его

рождению.

Он, как и Джотто, родился весной. Родился, чтобы иметь

счастливую и сытую жизнь, крикнул криком первенца, и в

четырнадцать похоронил свою мать, чтобы заплакать плачем

единственного сына. В шестнадцать он понял, что до шестна-

дцати — жил в полнейшем самообмане, и поэтому поклялся

никогда больше не верить в Иисуса, и никогда больше не пере-

секать улицу, чтобы пересечь белый штакетник церкви (и ему

открылось в семнадцать, что даже отталкивающий его вид

171

Илья Данишевский

церкви все еще не умаляет красоту танцующих на ее террито-

рии и в ее тени воробьев, воробьев посреди сочной летней

зелени). В двадцать он понял, что до двадцати — жил в пол-

нейшем самообмане, и примкнул к либералам. Либералы каза-

лись ему такими же красивыми, как воробьи на церковном

участке, красивые руки одного либерала, лежащие на зеленой и

сочной поверхности бильярдного стола. В двадцать два он

впервые задумался, почему ему так помнятся эти руки, и по-

этому начал подыскивать себе жену, и через месяц после того,

как ему исполнилось двадцать три, он женился; женился и

отрастил усы. Он мог позволить себе выбрать самую лучшую

женщину из всех, так как не руководствовался чувствами, но

так как он не руководствовался чувствами, то женился на та-

кой же, как и все остальные, но иногда ему говорили, что она у

него — самая лучшая. Теперь ему легче было вновь поверить в

Иисуса, и объяснить своей хорошей жене, что аскеза — краси-

вый белый штакетник вокруг его тайн — есть великое таинство,

подаренное нам евхаристией, и красные песни негоже петь тем,

кто желает их петь. Свадебный месяц в Греции, варвар вновь

своими ногами запачкал камни акрополя. Достаточно грубый,

он грубость свою делал достоинством; держался гордо, раз-

мышлял о смерти, о цианистом калии, о великом искусстве —

то есть снова о смерти — о смерти, о темноте, иногда он плакал,

и тогда утром был еще более грубым, и свои слезы делал ис-

точником достоинства, а достоинство — верной дорогой в се-

верную темноту. Он был сыном того, кто когда-то разрушил

Рим. Память его крови рассказывала об одном археологе шест-

надцатого века, который полюбил юношу, память его крови

обучила эсквайра избегать ошибок, научила торжественной

практике этикета, помогла ему нащупать верную дорогу на-

стоящего мужчины — научиться отличать вилку для мяса от

вилки для устриц — и эта дорога, конечно, вела его к смерти,

но самым красивым путем, сквозь званные ужины, дорогие

костюмы, любовь к морепродуктам и солнечным дням на ве-

ранде, к фланелевым брюкам и красивой шляпе, любовь, кото-

рая могла сравниться только с любовью к античному искусст-

ву, только — с Любовью, которую он однажды почувствовал, но

предпочел не делать ее целью каждого своего движения.

Зеленый — цвет его жизни, ведь всем известно, что зеленый

успокаивает глаз. Красный — вынужденной и сдержанной стра-

172

Нежность к мертвым

сти с женой. Красные песни сопровождают физиологию. Но

карминовые — пусть и производны, исходит из других труб,

раздувают иные меха и надувают паруса совсем других кораб-

лей. Отец показал ему карминовые гимны, гармоничные, как

движение ДНК внутри органических руин его жизни; гармо-

ничные и столь же очищенные от лишнего, как ДНК в отрыве

от руин его физиологии. Отец часто слушал карминовые гим-

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги