Лунц говорил страстно, иногда помогая себе странным, неловким движеньем руки. У Бориса Михайловича, который обычно слушал каждого из нас с чуть заметной доброй улыбкой, было серьезное, сосредоточенное лицо.

— Экономия места, действия, времени, — продолжал Лунц. — Театр! Существовал ли русский театр? Да. В трагедиях Сумарокова, в фантасмагориях Сухово-Кобылина, в гротеске Гоголя, который по восьми раз переписывал свои виденья, приближая их к действительности, потому что иначе им никто бы не поверил. Но уже после Островского театр как система распылился, ушел в прозу, в психологический быт. Удержался только водевиль, основанный на железных законах драматургии. Но кто же у нас и когда серьезно относился к водевилю? А за театром последовал роман. Исторический роман скрылся в детскую литературу — Алексей Толстой, Данилевский, Соловьев, Салиас. Авантюрный — в подполье, в гимназического Пинкертона. Никто не подхватил гениального прозрения Достоевского, который один перебросил мост между русской и западноевропейской литературой. Перешагнул гоголевскую прозу, поднял на неслыханную высоту сюжет — выкованное мировой литературой оружие. Самое испытанное, самое острое средство, с помощью которого познается характер, выражается и доказывается идея. И это в полной мере относится к современной русской литературе.

Желтая лампочка под потолком мигнула и погасла. Но никто не шелохнулся в примолкшей аудитории. И Лунц, приостановившись лишь на мгновенье, снова заговорил, почувствовал себя, казалось, еще свободнее в темноте. Потом смутным прямоугольником обозначилось окно, за которым слабо светилась молочная белизна тумана…

<p>3</p>

Ранние смерти в искусстве, в науке… Томас Чаттертон, столкнувший два века английской литературы, кончает с собой. Он не желает нищенствовать. Ему семнадцать лет.

Математик Эварист Галуа в 1832 году накануне дуэли, которая была политическим убийством, проводит тринадцать часов за столом. Он пишет то, что в наши дни называется «группой Галуа», «полем Галуа». Без этой рукописи современную алгебру вообразить невозможно. На полях он пишет: «У меня нет времени». Нет времени на признание, на борьбу с традиционной наукой, на возвращение к формулам, которые еще далеки от логического развития. То, что должно совершиться в течение десятилетий, совершается в одну ночь. Он знает, что будет убит. Уже не он распоряжается своим делом. Необозримый круг новых явлений распоряжается им.

<p>4</p>

Комиссия по литературному наследию Лунца была создана в 1967 году — случай редкий, почти единственный, — ведь после смерти писателя прошло четыре десятилетия. Но все, что он написал, прочитали, мне кажется, только два члена этой комиссии — С. С. Подольский и я. Старый журналист С. С. Подольский отдал шесть лет изучению жизни и деятельности Лунца, собрал богатейшую коллекцию его рукописей, документов и писем (мимо которой не может пройти историк советской литературы) и незадолго до смерти передал ее в ЦГАЛИ.

Я знал, что Лунц работал неустанно, энергично, с азартом. Но можно ли было предположить, что за три года он написал двадцать пять произведений — четыре пьесы, киносценарий, рассказы, фельетоны, эссе, рецензии, статьи, не считая множества писем, иные из которых представляют собой те же эссе, в эпистолярной форме?

Многое напечатано в сборниках, альманахах, периодической прессе начала двадцатых годов, многое хранится в архивах.

<p>5</p>

Он не вошел, а стремительно влетел в литературу, легко перешагнув порог распахнувшейся двери. Одновременность произведений — от трагедии до фельетона — нисколько не мешала ему. Талантливый студент, владевший пятью языками и чувствовавший себя во французской, испанской, немецкой литературах как дома, он смело пользовался своими знаниями — и, может быть, именно здесь, в обиходности, с которой эти знания участвовали в создании его произведений, следует искать ключ к его творчеству, цельному, несмотря на всю свою разносторонность. Такие трагедии, как «Вне закона» и «Бертран де Борн», с их неожиданностями, с подчеркнутым, но ничуть не смешным героизмом, с острыми поворотами, мнимыми случайностями, шиллеровскими преувеличениями, мог написать только человек, проникнутый пониманием законов успеха.

«Вместо театра настроений, голого быта и голых фокусов, я пытался дать театр чистого движения. Быть может, получилось голое движение — не беда. Мелодрама спасет театр. Фальшивая литература — она сценически бессмертна! А для меня сценичность важна прежде всего!» — писал он в послесловии к «Бертрану де Борну».

О Лунце можно сказать, что он испытывал беспрестанное чувство счастья от самого факта существования литературы. Этот факт был для него неизменной праздничной реальностью, к которой он так и не успел привыкнуть за свою недолгую жизнь.

Известно, как был поражен Маяковский, которому Бурлюк открыл глаза на его дарование. Я думаю, что Лунц, садясь за письменный стол, всегда испытывал это чувство.

<p>6</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии В. Каверин. Собрание сочинений в восьми томах

Похожие книги