Полная, безусловная откровенность была главным двигателем дружбы между нами — двигателем, потому что это была развивавшаяся дружба. Мы оба думали, что сюжет это единственный, проверенный столетиями механизм, с помощью которого можно вытащить прозу из «болота» орнаментализма. Но вкусы у нас были разные. «Голое движение», которым он был готов на худой конец воспользоваться, меня не устраивало. Я и тогда не любил детективных романов, которые надо решать, как кроссворд, или в лучшем случае раскладывать, как пасьянс.
Повороты, неожиданности, острые столкновения — весь инвентарь сюжетного романа не интересовал меня сам по себе. Сценичность во что бы то ни стало казалась мне в трагедиях Лунца «обреченной на успех», но не двигающей вперед нашу драматургию. Я считал, что ему не хватает вкуса.
Случалось, что, оставаясь вдвоем, мы спорили с большим ожесточением, чем на субботних встречах. Но это были споры двух юношей, которые даже не подозревали (или только догадывались), как они нужны друг другу. Я, как и он, считал, что «искусство реально, как сама жизнь», но никак не мог согласиться с ним, что оно, «как и жизнь, — без цели и без смысла; существует потому, что не может не существовать». Впрочем, его собственные произведения («Обезьяны идут», «Восстание вещей» и др.) не только не подтверждали, но прямо опровергали эти парадоксальные мысли. На многое он, несомненно, взглянул бы другими глазами, если бы не бессмысленная ранняя — в 22 года! — кончина.
Лунц был стремителен, находчив, остроумен. Его пылкость обрушивалась, обезоруживала, увлекала. «Редкая независимость и смелость мысли» (о которых Горький написал в некрологе) были эталоном его мировосприятия — иначе он не мог работать и жить. К смелости мысли следует прибавить застенчивость чувства. Я помню наши разговоры о любви — как обоим смертельно хотелось влюбиться. Почему-то это стремление (или самое понятие любви) называлось у нас «Свет с Востока». (Когда я возвращался после студенческих каникул, которые проводил у матери в Пскове, мы обменивались последними сведениями, касавшимися «Света с Востока». Сведения были неутешительными. Влюбиться не удавалось…)
7
Ранняя смерть на двадцать третьем году — тринадцать часов Галуа накануне дуэли. Нет времени на доказательства, на подтверждение своих пророчеств. Да были ли они? Он начал с них и кончил ими.
Девятнадцати летним мальчиком он написал трагедию «Вне закона». Герой трагедии, разбойник Алонсо, объявлен вне закона. Он счастлив. Он — единственный житель вымышленного города Съюдада, считающий себя вправе «во время панихиды петь плясовую, а во время свадьбы произносить надгробную речь». Авантюрист, легко охватывающий настроение толпы, он поднимает мятеж — и вот власть захвачена, он — консул. Герцог. Император. И тогда: «Законы были, законов нет, но законы будут».
Не вне закона, а над законом. «Зверям нужен укротитель, и я буду им. Ведь если не я, придет другой, худший».
Здесь нет дыхания Рока, нет фатальной обреченности шварцевского «Дракона», нет Ланцелота, нет сознания, что писатель должен обнадеживать человечество. Но здесь предсказана самая грозная опасность XX века — фашизм. «Я пытался разрешить трудную задачу: начав водевилем, кончить трагедией», — пишет в предисловии Лунц.
Это характерно: как известно, на первых порах очень крупные политические деятели считали фашизм водевилем.
8
В своих воспоминаниях М. Слонимский пишет, что Горький относился к Лунцу «с отцовской нежностью». Все «Серапионовы братья» писали ему, и ни одно письмо не осталось без ответа. Но есть черта, которая характерна именно для писем Лунца (хранящихся в Музее Горького). Он последовательно отзывается на две главные мысли Горького: 1) тесная дружеская связь между «братьями» — явление новое, небывалое, обнадеживающее в истории русской литературы, 2) полное несходство в литературных вкусах не должно мешать и не мешает этой неразрывной связи.
Об этом и писал ему Лунц в каждом из сохранившихся писем. Он отмечает появление Пильняка, которому начинает подражать «слабый, падкий до успеха» Никитин. Он сердится на шум, поднятый вокруг имени Всеволода Иванова, шум, который может «вскружить ему голову».
Горький отказывается от роли учителя, связанной с его собственными воззрениями, —Лунц широко и свободно пользуется этим отказом. Возражая Шкловскому, который писал, что «серапионы» соединились, как соединяются люди перед разведенным мостом, он писал:
«Это неверно. Мост наведен: мы перешли мост, мы печатаемся, но мы не распались. Более того: никогда мы не были так спаяны… С каждым днем все неразрывнее чувствую я (и так все) связь свою с каждым братом. А ведь с каждым днем в то же время мы становимся все более непохожими друг на друга».
И далее: