Мы еще только приближались к этой минуте, и, проученный горьким опытом, я старался не торопить ни Лидочку, ни себя.
Случалось, что мне приходили в голову логические соображения: ведь она не сказала «нет», она только постаралась убедить меня в том, что я вообразил, придумал свою любовь, а письмо… Сколько раз на ее глазах я придумывал фантастический сюжет и немедленно записывал его на первом попавшемся листке бумаги.
Как же доказать, что нет и тени сходства между легкостью моих ухаживаний за другими девушками и впервые встретившейся необходимостью решить с полной искренностью, люблю я ее или нет? Как доказать, что я не могу жить как прежде, до приезда Лидочки в Петроград, до наших семиверстных прогулок в университет и обратно, до тех недолгих минут перед сном, когда я рассказывал ей о «серапионах»?
Не думаю, что Лидочку мучили логические соображения. Доказательства, которые я перебирал… Взгляд, слово, душевное движенье, которое она угадывала, потому что уже знала и понимала меня, — ей не нужно было других доказательств.
2
Поцеловать ее на углу Невского и Морской — это было по меньшей мере неосторожно. Должно быть, мы расставались часа на два, она шла домой, а я на серапионов-скую субботу. И едва ли этот поцелуй запомнился бы нам, если бы в двух шагах не сверкнуло знаменитое пенсне Бориса Михайловича, знаменитое потому, что за полгода у него не нашлось времени, чтобы сменить треснувшее левое стеклышко, и оно попало в студенческую эпиграмму. Мы отпрянули друг от друга, поклонились ему. Улыбаясь, он ответил с подчеркнутой вежливостью и быстро прошел мимо. У него было такое доброе лицо, что хотя мы и расстроились, но не очень.
— Скажет или не скажет?
Впрочем, вопрос был риторический. Если разговор наедине в Таврическом саду отозвался звучным эхом в Тын-коммуне, наш переход к новой близости был немедленно замечен, и хотя пристрастно, но основательно взвешен. Лена посмеивалась, а братья были серьезно обеспокоены, особенно Юрий. Без сомнения, ему одновременно представились и старые и новые неприятности. Старые были связаны с отношениями между Софьей Борисовной и Леной, которые не любили друг друга. Новые касались Лидочки. Он боялся матери и винил себя.
Мы называли друг друга на «вы», но однажды в присутствии Юрия я сказал ей «ты» — Юрий помрачнел, взглянув на наши смущенные лица. Выдал ли нас Борис Михайлович, или это внезапное «ты» подтвердило его опасения, но однажды за ужином, когда вся Тынкоммуна энергично обсуждала какой-то хозяйственный вопрос, он вдруг закричал:
— Ребята, я вас выгоню!
Смеяться было опасно, и засмеялась — осторожно — только Лена. Мы промолчали, и хозяйственный разговор продолжался.
Больше Юрий не доказывал Лидочке, что она не должна мне верить. Кричал он добрым, сердитым, беспомощным голосом, прекрасно понимая, что ничего изменить невозможно.
Лев Николаевич не кричал. Но однажды, оставшись с сестрой наедине, он сказал ласково:
— Лилёк, хочешь, я напишу маме и она сразу приедет? Шучу, шучу, — добавил он, когда Лидочка рассердилась.
И он не сомневался в том, что мама, по-своему оценив грозившую дочери опасность, уже не могла остановить нас. Мы вырвались из-под опеки и неслись куда-то своим непредуказанным, стремительным, соблазнительным путем.
…Это было так, как будто на все происходившее в доме, в городе, в университете была накинута невидимая сеть и в ней, поблескивая, бились и трепетали события. Событием становилось все — Елагин остров, по которому мы бродили с учебниками в руках, уговаривая друг друга заниматься. Событием была плоская чаша залива, открывающаяся со Стрелки и напоминающая допетровский Петербург, когда
Событием был буддийский храм в Новой деревне, похожий на детский сон, с изображениями бородатых раскрашенных богов, летящих куда-то в своих нарядных халатах. Двери почему-то были распахнуты настежь, в храме темновато, таинственно, пусто, и нам показалось странным, что вошедший в красной рясе монах с бронзовым плоскогубым лицом не обратил на нас никакого внимания.
3
Выход альманаха решено было отметить в недавно открывшемся ресторане на углу Невского и Пушкинской, который сразу стал известен в городе, потому что среди официантов был настоящий негр.
К ужину приоделись, и я пожалел, что так и не собрался переделать костюм, который подарил мне Горький. Кроме меня и Тихонова, все надели «тройки», а Зощенко пришел в модном пиджаке с квадратными лацканами, заказанном у дорогого портного.
Похудевший и помолодевший Федин (его оперировал знаменитый Греков) много и оживленно говорил и, как всегда, распоряжался на таких вечерах. Самый настоящий негр, лиловый как в песенке Вертинского, в белой куртке с блестящей, продольной шелковой полосой, почтительно слушал его и отвечал негромко, одними губами.