– Как ранило-то? – Заблоцкий задумался. – Как только я сдал пленных мадьяр представителю дивизии, то связался по рации с Коваленко, и он распорядился относительно маршрута. Предупредил – «опасайтесь снайперов и артиллерии». Поехали. И помнишь, в том месте, где по бревнам через канаву на шоссе выезжали, там еще двое немцев убитых лежали, это в четырех километрах от Мариендорфа, по нам и влепили. Осколочным влепили, в двух метрах от машины. Солдатам мелочь досталась, а мне по спине проехал величиной с мизинец. Хорошо, позвоночник не тронул. Заехали на какой-то хутор – рану перевязать. Вышли местные жители. Меня стали перевязывать, а они стоят и смотрят – равнодушно так смотрят. С каким-то тупым выражением, словно на свинью. Которую режут. Противно стало.
– А ты, что же, хотел, чтобы они тебя обнимали, рыдали над тобой?
– Имел я право рассчитывать на сочувствие, они же люди! Понимаешь: люди! А на их лицах пустота!
– А чего им тебе сочувствовать?! Ты для них враг! И пулю в тебя влепил: либо их сын, либо их брат. Ты для них – фердамте руссише швейнэ! Проклятая русская свинья. Понял?! Или нет?
– Приехали на место, – продолжает Заблоцкий. – Коваленко звонит, что врач Нечаев уже выехал… Ну. Я спрашиваю у фельдшера Ливертовской: как осколок удалять будут, под общей или местной анастезией? А Нечаев, понимаешь, и говорит: «Мы, говорит, его вообще без какой бы то ни было анестезии извлекать будем». И начал у меня в спине своими инструментами ковыряться. Слышно только, как железо о железо скребет. «Ухватить, – говорит Нечаев, – трудно. Соскальзывает».
– Ну а боль-то ты ощущал?
– Да нет, боли я не чувствовал. Знаешь, как будто это не в моей спине ковыряются. Это шок. Леонид Васильевич осколок вынул и говорит: «Это можете взять и к часам вместо брелка пристроить».
– Ну а рана-то как заживает?
– Заживает. Я думаю, скоро и в Вену можно будет съездить на прогулку. Посмотреть. А?!
Я ходил пешком, гулял и был счастлив от того, что мог так вот просто, никуда не спеша, пребывая в праздности, идти по улицам Вены. Я шел по широким проспектам и бульварам – в родной Москве я даже и не подозревал о существовании столь фешенебельных улиц. Присев отдохнуть на одну из многочисленных скамеек на бульваре, я обратил внимание на тоненькую, бледную и изящную девушку, в огромных и темных глазах которой я увидел неподдельный и искренний испуг. Мне почему-то стало жаль ее. Она смотрела на меня пристально, не отрываясь, смотрела страдальчески заинтересованно. На мою улыбку она не ответила, а только сказала:
– Энэр Глюкк – дас ист унзер Унглюкк. Ние ин Лебэн, вир верден ферштэйен нихьтс а ейнандер. (Ваше счастье – наше несчастье. Никогда в жизни, мы не поймем друг друга.)
Она говорила мягко, по-венски, а я смотрел и думал:
«Неужели же счастье этой милой девочки в драповом темно-сером пальто и красном берете, в лайковых перчатках, несмотря на теплую погоду; девочки, которая только-только начинает жить, состоит именно в том, чтобы мы оказались – несчастны! Она ведь так и сказала: „Ваше счастье – это наше несчастье!“ И наоборот: „Ее счастье – наше несчастье!“ Так?!»
Понять это я был не в состоянии. Большинство австрийцев почему-то мрачно твердят: «Зачем русские пришли в Австрию?» И почему-то никто из них ни разу не ответил мне на вопрос: «Зачем австрийцев понесло в Россию? Что им там было нужно?!»
Неужели же страдания и горе русского народа должно было стать ценой, которую намеревалась заплатить эта хорошенькая девушка в красном берете за свое «счастье»?!
Возможно, у нее кто-то погиб на войне или во время осады города!
Я готов был посочувствовать ее горю. Но она отвергла искренность моего участия и сторонилась меня, как заклятого и непримиримого врага. Между тем наш полк, сформированный в Ленинграде, смог бы многое поведать этой милой австриячке о девятистах днях жестокой блокады города.
Но, сказав свое «Вир верден Ферштэйен нихьтс а ейнандер», эта девушка в сером пальто и красном берете, потупившись, отвернулась, отошла и более не смотрела в мою сторону.
Домой я возвращался, когда багровый диск солнца, просвечивавший сквозь серо-голубую мглу, поднимавшуюся над городом, заваливался за причудливый силуэт дальних зданий. Трамвай мирно позванивал, усатый кондуктор щелкал компостером, а теплый ветер обдувал лицо.