Выслушав неистовый сбивчивый рассказ летчика (Алексей Петренко) об измене жены, Лопатин писал от его имени и по его просьбе письмо неверной супруге. Потом с верхней полки Лопатин напряженно смотрел на капитана и ловил его исступленный взгляд. Только шинелью от такого взгляда и можно было закрыться, чтобы поскорее заснуть и выпасть из жизни, на глазах превращавшейся в неуправляемую эмоциональную стихию.
В другой не менее важной для всего фильма кульминационной сцене, когда он приносит вдове фотокора Паши Рубцова его вещи, паек и деньги, Лопатину, как при лобовой атаке, некуда было спрятаться. Покрываясь испариной, он вынужден был отстоять до конца неожиданное буйство вдовы (Екатерина Васильева), которая неистово пинала чемодан с вещами погибшего мужа и затравленно скулила: «Зачем вы приехали?.. Чего вы стоите?.. Уйдите, пожалуйста… Заберите концентраты… Уйдете вы или нет?» Потом, как после припадка, сдавленно всхлипывая, она извинялась: «Простите, простите».
Режиссер Алексей Герман – старший
1976
Впрочем, зашкаливающий уровень наступательной активности со стороны
Бесконечной чередой проходили по экрану герои-эпизодники, которые, кто больше, кто меньше, осаждали Лопатина и словно испытывали его на прочность. Бывшая жена героя Ксения (Люсьена Овчинникова) со слезами на глазах требовала подтвердить подписью согласие на развод («Ты сам во всем виноват»). Лопатинского сочувствия добивался и друг Вячеслав (Николай Гринько), который всегда писал о войне, но комиссовался после первого же фронтового стресса. А женщина с часами (Лия Ахеджакова) ждала от Лопатина как фронтовика хоть какой-нибудь утешительной неправды о муже, который, уходя в конный рейд по немецким тылам, «почему-то» оставил свои часы («четыре месяца не пишет, нету писем, совсем»). Многократно наперебой требовали от Лопатина внимания и разнообразные актеры, режиссеры, которым, наоборот, нужна была правда о войне для их явно ничего общего с войной не имеющих экранных и сценических тыловых поделок.
Мир, в котором Лопатин с огромным трудом и напряжением пытался обрести себя как герой, был для него в «Двадцати днях…» неимоверно, почти катастрофически душным и тесным – не протолкнешься. Но по обочинам лопатинского сюжета теплилось очень много и такого живого человеческого присутствия, которое мгновенно пробуждало симпатию, горячее чувство общности с
Трогательно улыбались со сцены во время заводского митинга чумазые подростки-передовики. Солдат, одетый Дедом Морозом (Юрий Филиппов), направлялся под Новый год с подарками в детский дом и обаятельно пыхтел свою совсем не подходящую его угрюмому виду добродушную пыхтелку: «Хо-о, я пришел издалека, видел море и леса». Была какая-то особая притягательность и в том, как на новогодней вечеринке подпевала гостю-певцу его круглолицая задорная соседка, с чувством артикулируя, словно обласкивая губами, каждое слово: «Ты вспомни, изменщик коварный, как я доверялась тебе…» И торопилась, бежала за поездом, увозившим Лопатина снова на фронт, девчушка с косичками, провожавшая неизвестно кого. Она бежала, конечно, не для того чтобы догнать поезд. Но для того чтобы, сколько хватит сил, не терять его из виду в паровозном дыму.
Жизнь у Германа зримо боролась на экране за право на существование, но, явно не выдерживая натиска своих собственных оглушительных фактур, проигрывала, может быть, и в самом главном своем сюжете – в истории любви, которая тяжелыми толчками, как кровь по склеротическим сосудам, пыталась пробиться в хрупких отношениях костюмерши Нины Николаевны (Людмила Гурченко) и Лопатина, возникших почти по оттепельным стандартам из воздуха, из цепочки случайных/неслучайных встреч.
Цейтнот, в котором оказывались Нина Николаевна и Лопатин, неожиданно отозванный из отпуска («по-моему, на Кавказе начинает разворачиваться»), объективно не позволял их внутренней близости угнаться за короткой по-военному, на скорую руку и на одну ночь близостью физической («обними меня, у тебя такие сильные руки»).
Даже в том кадре, где под утро Нина Николаевна и Лопатин усаживались почти по-семейному пить чай на дорожку. Мы видели сквозь стекло существование двух разных людей на одной волне, судьбы их не становились судьбой общей.
Попав снова на фронт, под обстрелом Лопатин загадывал: «Если сейчас будет три снаряда, а потом тишина, значит, все в моей жизни будет хорошо». И потом, после короткой паузы, словно с опозданием вспомнив про Нину Николаевну, добавлял: «И в ее – тоже».
В случившейся у Лопатина с Ниной Николаевной близости их