Объяснить эту обреченность только военными обстоятельствами, их превратностями невозможно. Суровая правда короткой тыловой любви – у Германа это не совсем про любовь и даже не совсем про войну. Больше всего ташкентский роман Лопатина похож на безысходную конечную точку его драматического существования в истерзанном войной человеческом муравейнике. В сцене прощания Лопатина с Ниной Николаевной в предрассветной мгле у порога ее убогого жилища возникала такая вселенская мучительная тоска, которая сразу же выходила за пределы военно-мелодраматического формата.
Обращаясь к Лопатину, Нина Николаевна неловко путалась, называя его то на «вы», то на «ты», резко отстранялась, когда Лопатин тянулся рукой к ее щеке, раздраженным срывающимся голосом отвечала не вовремя проснувшемуся маленькому сыну: «Счас иду! Счас». Не было никакого обещания и в том, как, повернувшись к Лопатину спиной, Нина Николаевна уходила. Она нескладно подхватывала падающий с плеч платок и уже за калиткой по-детски яростно топала по лужам.
Гурченко очень точно передавала на экране женскую взнервленность, желание ее героини сохранить гордую самодостаточность и не угодить в банальное амплуа соблазненной и покинутой («А вы как после Кавказа, в Москву или в другое место?»; «Что-то я такое очень важное хотела вам сказать»; «Все. Иди. Иди»). Но энергия женского и мужского начал мгновенно конвертировалась у Германа в общий пугающий, вгоняющий Лопатина едва ли не в ступор эмоциональный надрыв. Вместо того чтобы врачевать раны, тыловая жизнь лишь усугубляла боль! Живая, далекая от смертоносной линии огня жизнь не делала Лопатина сильнее.
Вновь полноценным героем фильма он становился, только оказавшись опять на фронте, вступив в уже привычное ему одинокое соревнование со смертью, в котором он научился выигрывать. Научился помогать и тем, кто выигрывать еще не умеет, как контуженный во время обстрела молоденький, в новеньких погонах, лейтенант («А я думал все. Конец»). Решительно распоряжаясь полевой реабилитацией лейтенанта («Да не рви рубаху, не надо… Болит где-нибудь?») и уверенно отпаивая контуженного из фляги («Ну-ка хлебни хорошо, как следует»), Лопатин в эпилоге словно избавлялся от своей собственной контузии, полученной в соприкосновении с безрассудством
В настойчивом вопрошании прошлого о жизни, о способности
Коммунальный мир был прочувствован Германом не как обновленная и очищенная от исторической и бытовой конкретики радужная, оттепельная мечта, как вечный хуциевский Первомай в «Заставе Ильича», но как реальность подлинная, которую можно было (а значит, по Герману, и должно было) воспроизвести во всех ее особенностях и деталях, в том числе и бытовых. Вместо того чтобы радостно принять Германа в свои объятия, эта реальность словно ополчилась на него и отомстила за то, что он вошел в нее не с парадного, а с черного хода, беспрепятственно проникнув в скрытые от постороннего взгляда ее тайные токи.
Герман не пытался приручить жизнь так, чтобы она, как у Андрея Смирнова, по-прежнему вызывала хоть какое-то доверие. Не заслонялся Герман от исторических откровений и авторитетом героя, как Андрей Кончаловский, у которого даже в «Дорогих товарищах!» (2020) уже вполне осознанный автором хаос восставшей и готовой смести все на своем пути толпы не мешает умиротворяющему финалу.
Герман доверчиво шагнул навстречу жизни с открытым забралом, и она продиктовала ему свои реальные правила. Легко разрушив все изначальные более или менее устойчивые оттепельные авторские декорации и приспособления, эта жизнь, устроенная отнюдь не по законам любви с первого взгляда, обрушилась на Германа со всей своей самочинной и взрывоопасной непредсказуемостью.
Неудивительно, что в «Проверке на дорогах» еще таившаяся где-то на глубине, под спудом неуправляемая стихийная энергия