Карандаш замер. Замерла рука. Все внутри Виктора остановилось. Звук капели ворвался в образовавшуюся тишину, оглушая.
— Моя жизнь, — произнес он ледяным, безжизненным голосом, в котором не было ни грамма эмоций, — в отличие от некоторых, была построена на логике и структуре. А не на истериках и размазанной по холсту краске.
Он увидел это. На долю секунды ее губы дрогнули, а в глазах мелькнул испуг раненого зверя. Он попал. И этого было достаточно. Но она тут же собралась, и ее взгляд стал острым, колючим, как осколки бутылочного стекла.
— О, так вот оно что! — ее голос сорвался, зазвенел от ярости. — Боишься испачкаться? Боишься всего живого, грязного, непредсказуемого? Всего, что нельзя засунуть в твою идиотскую экселевскую таблицу?!
Она шагнула к нему, и он, подчиняясь инстинкту, отступил на полшага.
— Ты просто трус, Виктор! Жалкий, перепуганный клерк! Прячешься за своими цифрами и планами, потому что до смерти боишься почувствовать хоть что-то настоящее!
В последнем порыве слепой ярости она развернулась и с силой толкнула ветхую стопку старых журналов, лежавшую у самой лужи.
Грохот. Всплеск.
Пачка бумаги рухнула в воду, подняв фонтан грязных, ржавых брызг. Несколько тяжелых, мутных капель шлепнулись на безупречно чистые брюки Виктора. И тут же начали расплываться темными, уродливыми, похожими на язвы пятнами.
На секунду его накрыла паника. Та самая, липкая, иррациональная, которую он так презирал. Эмоция, что однажды заставила его пойти против протокола, против логики, против самого себя. Эмоция, которая разрушила его мир. Он ненавидел ее. И в этот момент он ненавидел Лину за то, что она вновь выпустила ее на волю. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели, и уставился на грязные пятна. Ему казалось, что это проступили его собственные, внутренние трещины.
Лина бросила на него взгляд, полный презрения и горького, опустошающего триумфа. Развернулась. И ушла, ее шаги затихли на лестнице.
Виктор остался один. В густой, пахнущей тленом тишине, которую нарушал лишь монотонный, сводящий с ума, безупречно аритмичный звук.
Дэн закончил. Последний винтик встал на место с мягким, приятным щелчком. Он нежно протер лакированную крышку проигрывателя мягкой тряпкой, стирая следы своих пальцев. Маленькая, честная, неоспоримая победа. Механизм либо работает, либо нет. Этот работал.
В стопке старых, пахнущих винилом пластинок он нашел то, что искал. Бах. Виолончельные сюиты. Строгая, безупречная, математически выверенная гармония. Архитектура звука. Ничего лишнего. Никаких эмоций, только чистая структура. Он осторожно опустил иглу на дорожку.
Комнату наполнил глубокий, бархатный, вибрирующий голос виолончели. Дэн прикрыл глаза. На одно благословенное мгновение навязчивая, приторная мелодия его собственного хита, вечно играющая в голове, отступила, подавленная неоспоримым гением Баха.
Он не услышал, как подошла Элеонора. Он почувствовал. Воздух за спиной уплотнился. Она стояла рядом, глядя не на него, а в огромное окно, за которым серое, холодное море жевало прибрежные скалы.
— Красиво, — произнесла она наконец. — Структура. Порядок.
Пауза. Дэн напрягся всем телом, ожидая удара.
— Он бы это не оценил.
Дэн молчал. Он отчаянно не хотел знать, кто этот «он».
— Мой сын, — сказала Элеонора, все так же глядя на море. Ее голос был ровным, лишенным интонаций, словно она зачитывала сводку погоды. — Он любил хаос. Шум. Жизнь, которая бьет через край.
Она медленно повернула голову и посмотрела прямо на него. В ее глазах не было ничего. Ни печали, ни гнева. Выжженная дотла пустота.
— Поэтому он так любил вашу песню. Он слушал ее без конца. Особенно в последние дни.
Мир Дэна качнулся и поплыл. Музыка Баха, его убежище, превратилась в отдаленный, бессмысленный гул. Звук его собственного сердца в ушах стал громче.
— Она была последним, что он слушал. Перед тем как…
Элеонора не закончила. Ей и не нужно было.
Его вина, до этого момента абстрактная, профессиональная, вина самозванца перед лицом искусства, вдруг стала конкретной. Осязаемой. Чудовищной. Личной. Он больше не был просто мошенником, обманувшим музыкальную индустрию. Он стал автором саундтрека к чужой смерти. Невольным композитором чужой трагедии.
Он опустил взгляд на свои руки, которые всего минуту назад создали гармонию из сломанного механизма. Теперь ему казалось, что они испачканы в чем-то невидимом, липком и несмываемом. В чем-то гораздо худшем, чем машинное масло.
Ярость гнала Лину вниз по лестнице. Ее трясло. Унижение горело на щеках кислотой. Ей нужно было что-то разбить. Сломать. Заорать. Выплеснуть из себя этот яд, пока он не сжег ее изнутри.
«Комната Тишины».
Она шла туда не за покоем. Она шла туда, чтобы выкричать свою ненависть. Чтобы орать так, чтобы задрожали каменные стены отеля.