Да, он долго дрожал и пугался, хватит ли дров на целую зиму, чтобы протапливать дымящую печку, будут ли прочные сапоги к весенней, затем к осенней распутице, окупится ли шинель, заказанная в долг после унизительных просьб поверить ему, останется ли на пропитание ему самому и в его положении обязательному слуге.
Да, он лез из кожи вон ради семисот рублей в год и двухсот наградных, которые могли дать, а могли и не дать, это зависело от мудреного руководителя департамента внешней торговли, где он проходил свой долгий искус.
Да, он изворачивался, да, он хитрил, считал и пересчитывал всякий рубль, потому что рублей было мало и он в течение нескольких лет с величайшим трудом выкарабкивался чуть повыше уровня нищеты.
Ради семи, восьми сотен рублей он должен был выжить в своей канцелярии, в то же время уверяя себя, что исполняет свой маленький долг перед великой, перед громкой своей славой Россией.
Он выжил, он исполнил свой долг и гордился этим всегда и по праву. Однако во всякой дороге есть своя беспощадность, дорогу трудней обмануть изломанным героизмом терпения, жизнь наново проверяет дорога. Собственно, чем он все эти годы полагал своим правом гордиться?
Когда ему представлялось, что долг слишком мал, а в сущности ничтожен и пуст, он шутливо твердил, что долг всегда долг, какой бы ни оказался величины, что главнейшее в том, чтобы честно исполнить его. Когда он признавался себе, что выжил немалой ценой, он не без лукавства утешал себя тем, что не согласился, несмотря ни на что, забросать разным хламом и пылью казенных бумаг живительный ключ беспокойной фантазии, из сердца не вытравил священных имен, не отрекся от гуманитета Гете, Карамзина, как надлежало вытравить, забросить, отречься, чтобы выработать из себя примерного бюрократа, достойного двухсот, даже трехсот рублей наградных.
Он вдруг припомнил теперь, как плакал тайком о гибели Пушкина, страшась попасть на глаза сослуживцам, отворотившись к грязной стене, как предусмотрительно прятал, входя в канцелярию, священные имена в самые дальние тайники, старательно делая вид, что никогда и не слышал о них, как осторожно обращался с гуманитетом, хитроумно согласуя его с очевидным варварством цензурных уставов, соблюдение каждой буквы которых являлось исполнением досточтимого долга.
Он жизнь свою превратил в двусмысленную игру. Он заставлял себя шествовать в департамент неторопливо, спокойно и важно, как это делал всякий солидный, заслуженный бюрократ. Он заставлял себя снисходительно улыбаться швейцару, который почтительно распахивал перед ним широкую дверь. Он обязывал себя глубокомысленно болтать ни о чем со своими коллегами по входящим и исходящим. Он приучил себя аккуратно и тонко очинивать перья. Он старательно изготавливал чернила самого нужного колера. Он терпеливо раскладывал бумаги по спешке и важности их. Он внимательно прочитывал каждую букву, пытаясь обнаружить хотя бы слабую тень живого, здорового дела. Он искусно придумывал обстановки, поправки, ссылки и пункты. Он приучал свое открытое, жизнерадостное лицо не меняться ни при каких обстоятельствах. Он приневоливал свои выразительные глаза не выражать ничего.
На это ушли его лучшие годы, лучшие силы его. Только лучшие годы и силы транжиря без счета, он смог одержать эту заслуженную победу ад жизнью и над собой. На нем, слава Богу, достаточный чин. Начальство ценит, начальство награждает его. У него свой кабинет, гардеробная, комната для слуги. У него совесть чиста. У него физиономия вавилонского истукана.
Ещё одна такая победа, и он в самом деле позабудет навеки Гоголя, Пушкина, Гете, Шекспира, Карамзина, потеряет свой слог, свой язык, свое понимание мира, навеки потеряет лицо.
Останется маска, останутся высшие предписания, от которых нельзя отступить.
Он истощал свою волю, растрачивал ум.
Этой ценой приросла к нему скоморошная маска.
Удобная маска… помогает без больших осложнений сноситься с людьми… однако… маску не снимешь… как шляпу… А в сущности… слеплена она из трухи… её пыль, её сор нападали в душу… не могли не нападать в неё, не могли…
Один сор… одна затхлая пыль… слишком много… пуды…
И вот его радует представление к новому чину, тешит медалька за выслугу лет, веселят растущие наградные, услаждает похвала великого князя двум-трем очеркам из путешествия на фрегате «Паллада». Он с пристрастием рассуждает о высшей пользе малых, будничных, честно исполненных дел. Ему нравятся его уже почти генеральские бакенбарды. Он рассудителен. Он осторожен до крайности. Он позволяет, апатично ворча, пустым дням однообразно мелькать, сливаясь в не менее однообразную массу пустых, бесплодных годов. Он со значительным видом зевает за делом, за книгой, в спектакле, в беседе с приятелем. Он способен философски обосновать, что пустота человеческой жизни естественна, а значит – нормальна. Он догадался уверить себя, что мудрость жизни лишь в том, чтобы смиряться с невзгодами и с тоской.
О, он далеко продвинулся на этом пути!
А всё почему? Самая-то истинная причина, самая настоящая, положа руку на сердце, в чем состоит?