Да у подобной мудрости причина одна: он привык, он более не представляет себе жизнь без комфорта, без хороших сигар, без тонкого сукна, пошедшего на ладно сшитый сюртук, без диетических, тонких обедов во «Франции».

Иван Александрович машинально выбрал сигару, купленную для него услужливым толстым Радецким, служившим домоправителем у Паскевич, кузины самого Грибоедова, откусил горьковатый конец и сказал повелительно, отогнув воротник:

– Подайте огня!

Толстяк заюлил, задергал торопливыми пальцами, ломая спички одну за другой.

Он надменно спросил:

– Что, мадам разве не курит?

С почтением поднося огонек, склонив голову на бок, толстяк отозвался поспешно:

– О нет!

Не успев осознать, что случилось, он ощутил, как его опалило стыдом.

Он сердито приподнял воротник, скрывая лицо, забыв поблагодарить толстяка.

За этим заслоном способность мыслить тотчас воротилась к нему. Он понял, что оскорбил человека. А ведь деликатнейшим был… жить учился гуманно… у этого… как его…

Затягиваясь крепкой сигарой, он всякий раз вспоминал свой грязный повелительный тон, каким иногда приказывал своим подчиненным переписать неисправно составленную бумагу о наградных. Одно внезапно связалось с другим. Сухой тон был необходим с подчиненными. С посторонним такой тон не мог быть допустим.

Ощущение стыда нарастало, сигара становилась всё гаже. Ему не хотелось заглянуть себе в душу поглубже, не хотелось в ней сделать неприятных открытий, не хотелось разочаровываться в себе, но пуще всего не хотелось осознавать, что рявкнул на безобидного, готового услужить человека почти так же гнусно, как рявкнул перед тем спесивый полковник, тоже принятый в обществе, тоже неплохой человек, на хорошем счету.

Он закашлялся и поднял окно. Свежий ветер влажно ударил в лицо. Поеживаясь, чувствуя холодок, он вышвырнул недокуренную сигару, проследил за её улетающим огоньком, посмотрел на мертвые тени проплывающих мимо деревьев, почти не видимых в сгустившейся тьме. Ни одна звезда не бледнела на небе.

Да, в этой дороге обнаруживалась своя беспощадность.

Отчего-то настойчиво лезло в голову сытое детство. Надеясь отогнать и эти тревожные мысли, пытаясь уснуть, он, опустив раздраженно окно, уткнулся в свой угол, однако темные мысли не поддавались наивным его ухищрениям, шевелились, ползли, одолевали его. Он вспоминал, как полнотелая маменька заботилась неусыпно, хлопотливо, с тревогой в глазах, чтобы он был жирно сыт, жарко обут и одет, сладко спал по ночам на высочайшей перине, а крестный с любовью внушал, что настоящий мужчина обязан служить и добывать себе хлеб неустанным трудом, не рассчитывая на чужие труды, исполнять перед отечеством и государем свой долг да выслуживать чины, награды, места и хорошую пенсию на старости лет. Ничему другому его не учили.

Он подумал, что Гете, которого с давних пор почитал и любил, на которого хотел бы равняться в житейских волнах, как на свет маяка, воспитывался и вырос иначе. Сперва в мальчике, затем в юноше умело поддерживали, бережно развивали каждый добрый росток, лелеяли здоровую склонность к языкам, к наукам, к искусствам, разрабатывали всякий намек на способность что-то творить самому, едва успевшую шевельнуться в отзывчивой, легко возбудимой детской душе, а не к насыщению, не к службе, не к чинам, наградам, местам, как готовили, как предназначали его.

Служение, творчество… это позднее пришлось самому… Он сам готовил себя… готовил мучительно долго… Он сам в себе открывал намеки и склонности… в сомнениях и ошибках… не веря себе… часто отступая назад… прежде времени научившись смотреть на себя с недоверием…

Немудрено, что он слишком долго не знал, каков его истинный путь…

Да и знает ли это в сорок пять лет?..

Служба не то… Служба проста и понятна… Служба кормила его… что было необходимо… этого нельзя изменить… стерло бы голодом… не осталось бы ничего…

Эти вещи он хорошо понимал, потому что испытал на себе, однако в душе всё росло, наливаясь и злея, нехорошее, гадливое чувство: вся прошедшая жизнь представлялась превратной и темной, забросанной хламом, пошедшей на вздор.

В его жизни слабо мерцала одна только светлая точка. Этим крохотным пятнышком чистого света был его первый, единственный, может быть, и последний роман.

Тогда, за этим романом, год или два, он жил широко и свободно. С тем романом даже теперь его жизнь не казалась запутанным, пустым прозябанием. В том романе слышался голос истинного служения. В том романе единственный раз открылась ему самом и сила и глубина его беспокойного духа.

Вот что, оказывалось, растрачивал он на бумажки, на груды чужих корректур, именуемых исполнением долга…

У него слезы встали в помертвевших глазах.

Ему было бы надо, он должен бы был, он хотел бы всё это отринуть, забыть, очистить себя, обновиться, чтобы воротиться назад, когда счастливым напряжением воли поднял себя над обыденным прозябанием, когда он творил и свершал.

Однако назад воротиться нельзя… да и как всё забыть, как отринуть, как обновиться, когда…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги