В голове крутился мелкий сор когда-то читанных журнальных статей. Что-то Жуковский писал, что-то возражал сердито Белинский, но всё это приходило смутно, без смысла, без слов, он только знал, что уже никогда не испытает подобного потрясения, и пытался удержать его навсегда.
Сигара без внимания торчала в зубах, тонкая трость стояла между ногами, руки судорожно вцепились в набалдашник её, точно она могла убежать. Он как будто дремал, пристроившись в холодке, а она смотрела на него вопросительно, с ожиданием, точно именно он был должен ей чем-то помочь.
Холодок пробежал у него по спине: он вдруг заметил, что она некрасива.
Господи! Ведь для всех, сила женщины для любого и каждого в её земной красоте, а тот понял, прозрел, угадал, что и без земной красоты, независимо от неё…
И теперь это ожидание, этот строгий терпеливый запрос всё сильнее смущали, давили его. Она требовала от него против воли чего-то. Она куда-то звала.
Он готов был встать и пойти, только сначала он должен был разгадать её главную тайну, чтобы сделать решительно всё, что она прикажет ему.
Господи… ведь она… некрасива…
Как неожиданно, как справедливо!.. Какая возмутительная смелость и власть!.. Каким чудом на это решиться?..
Он не ощущал внезапно полегчавшего тела. Сознание собственного ничтожества окрылило его. Жизнь представлялась бесконечно прекрасной.
Мимоходом, случайно, по временам он улавливал это новое настроенье в душе, оно радовало и пугало его, и плевать ему было на старость, на козни судьбы, он иронизировал над своей осторожностью, и посмеивался над недавней беспредметной хандрой, и вздрагивал от прежних суеверных предчувствий, и норовил проанализировать самые корни своего ликования, однако же, странно: ни ирония, ни предчувствия, ни анализ на этот раз не помогали ему.
В нем кипела и сила, и страсть, и энергия жизни, увлекая его черт знает куда. Он чувствовал себя молодым и красивым. Казалось, любую из женщин он мог бы мгновенно очаровать. Он последний грош без раздумий готов был швырнуть в пасть ненасытной рулетки. Он мог бы, он мог бы…
И тут он прибавил, скорей по привычке, с ядовитой ухмылкой:
– … прыгнуть выше своей головы.
И точно раскрыл открытые, ничего не видевшие глаза.
Перед ним стоял невысокий мужчина в темном, глухо застегнутом сюртуке. Серое худое лицо окаменело и всё дрожало от напряжения. Невысокий, туго собранный лоб закрыт был дворянской фуражкой с белым потертым, словно захватанным верхом. Карие глаза тяжело, неподвижно глядели перед собой.
Хорошенькая женщина вела его под руку. Стройную фигуру облекало дорогое белое элегантное несвежее платье. В небольших розовых ушках качались и сверкали разноцветной росой бриллианты. С тонкой точеной шеи падали на грудь жемчуга. Ч широкого поля соломенной низенькой шляпки свисал толстый букет увядающих роз. Пухлые яркие губки были капризно надуты. Она что-то резко и громко по-русски выговаривала мужчине. Мужчина явственно сдерживал себя последним усилием воли, но продолжал внимательно и бессильно слушать её.
А та была босиком, некрасива…
Иван Александрович с полминуты усиленно припоминал, кто могли быть эти давно и отлично знакомые лица, и, лишь подумав об этом, пристально и тоже с немым ожиданием глядя на них, узнал и того и, конечно, другую.
Это были Некрасов и Авдотья Панаева.
Иван Александрович, по привычке неторопливо, поднялся, вежливо приподнял свою круглую шляпу.
Некрасов крепко стиснул его мягкую руку, и по едва уловимому блеску сумрачных глаз Иван Александрович угадал, что Николай Алексеевич готов упасть в объятия человека, которого в Городе не подпускал к себе ближе почти равнодушного, вежливого приятельства.
Голос Некрасова, всегда тихий, глухой, прозвучал яснее и чище обыкновенного, однако по-прежнему мало чем отличался от натужного шепота:
– Иван Александрыч, отец родной, будь благодетель, выручи, брат!
И с силой потянул к себе его недоуменную руку:
– Авдотья Яковлевна выговаривает за мой способ вояжировать по этим, черт, заграницам. Языков я не знаю ни зги, смолоду не обучен-с отцом-с. Чтобы толку добиться с проклятыми немцами, открываю широко кошелек. Отлично, ироды, понимают этот язык, успевай только глазом моргнуть. Ну, понятное дело, ей мой способ изъясняться по-ихнему представляется слишком накладным. И права, я же ей говорю, что права: совершенно разорили, канальи.
Выпустил руку, приблизил сумрачное лицо:
– Хоть ты, отец, попереводи для спасения капиталов, а уж я заслужу, заслужу.
Иван Александрович горячо согласился, точно его позвали на подвиг. Они двинулись под водительством грозной Авдотьи. Иван Алексеевич, нервно шагая, с несвойственным оживлением вопрошал:
– Куда едешь? Зачем?
Он отвечал без обычного равнодушия, радуясь жизни, радуясь встрече, всему:
– В Мариенбад.
Николай Алексеевич покосился, толкнул его в бок кулаком:
– Лечиться, небось?
Он широко улыбнулся, предчувствуя, каким будет ответ:
– Доктор велит.
Николай Алексеевич жестко сузил глаза:
– Лучше ты это брось. Ни черта не смыслят, канальи, в болезнях. Вот я налечился – ноги едва волоку. Не слушай извергов, дыши, да и только!